— Так не бывает, — твердо сказал я.
— Иногда бывает. — Мой серебряный благодетель улыбнулся, отдал пани Гражине пустую кружку, погасил сигарету, надел свою ужасающую маску, неуклюже сполз с табурета, придерживая балахон, взял ходули и поспешно вышел не оборачиваясь, бросив с порога: «Спасибо, увидимся».
— Еще? — спросила хозяйка, заговорщически глядя мне в глаза и постукивая пальцем по опустевшей кружке. — Или кофе мой попробуешь?
— Попробую, — сказал я. — Все попробую, что дадите. Теперь я целиком в вашей власти.
— Это хорошо, — рассеянно кивнула пани Гражина, водружая на маленькую электрическую плитку самую настоящую медную джезву. — Это мне нравится. Но придется подождать. Хороший кофе варится долго; собственно, чем дольше варишь, тем лучше результат… А где ты в Вильно живешь?
— На Савицкё.
— Не знаю такой улицы. Небось какой-нибудь новый район?
— Нет-нет, в центре. Если от проспекта Гедиминаса по Тумо-Важганто вниз к реке спускаться…
— Не понимаю, — вздохнула она. — При мне все улицы назывались иначе.
Я вспомнил, как Рената щеголяла знанием старых русских, дореволюционных еще названий улиц, и неуверенно сказал:
— От Георгиевского проспекта. Вниз по… э-э-э… Арзамасской, кажется. Если не путаю. Так вот от этой самой Арзамасской первый поворот налево.
Пани Гражина оживилась.
— По Арзамасской от Георгиевского, вниз и налево? Вознесенская, что ли? Ну точно, Вознесенская. Так вы, выходит, в Лукишках живете. То-то у тебя глаза татарские.
[35]
— Вообще-то, мы всего несколько лет назад там поселились.
— Значит, хорошо угадали. А я первые пятнадцать лет своей жизни жила в конце Погулянки. Потом отец умер, и мы с мамой перебрались во Львов, к ее родне. А в Краков я уже сама переехала, когда подросла. Давно это было. Ты даже представить не можешь, как давно. А если скажу, не поверишь.
— Я сейчас, пожалуй, всему поверю, — улыбнулся я.
— После моего чая? — кокетливо уточнила пани Гражина.
— И после чая тоже.
— «Тоже»? — удивилась она. — Вроде ты больше ничего пока не попробовал.
— Достаточно того, что я сюда попал, — сказал я. — Это само по себе удивительно.
— Ты имеешь в виду, что кафе почти невозможно найти? Да, мне все так говорят. Считается, это очень плохо для бизнеса. Но на деле совсем не так плохо, как кажется. Это сейчас тут пусто, а с утра и по вечерам полно народу. Мест порой не хватает. А во время оккупации это меня спасло.
— Какой оккупации? — Я сперва ушам своим не поверил, а потом понял, что она имеет в виду. — В смысле, при социализме?
— Ну, тогда было совсем нетрудно выкрутиться. А вот что при немцах закрываться не пришлось — этим я до сих пор горжусь. Они мое кафе так и не заметили. Только один офицер заходил время от времени, но он был хороший человек. Приносил мне кофе в зернах, просил: «Свари». Пил, а потом плакал, как будто это не кофе, а водка. Платил всегда шоколадом. Я его жалела, у бедняги на лбу было написано, что долго не проживет. Так и вышло…
Господи, это сколько же ей лет, если не врет, содрогнулся я. Еще одна долгожительница на мою голову. Как сговорились они все. На всякий случай переспросил:
— Хотите сказать, во время Второй мировой войны ваше кафе уже существовало?
— Я открыла его в двадцать шестом году, — усмехнулась пани Гражина. — Не трудись говорить, что не веришь. Никто не верит. Я родилась сто восемнадцать лет назад. Но прожила всего шестьдесят пять.
— То есть на пятьдесят три года меньше? Интересная арифметика, — растерянно пробормотал я, не зная, куда прятать глаза, чтобы не обидеть добрую хозяйку.
— Я пропускала трудные времена, — невозмутимо объяснила она. — Сама не знаю, как это у меня выходит. Первый раз это случилось, когда я влюбилась. По уши, как мне тогда казалось, на всю жизнь. В женатого человека — католика, конечно же. Не безответно, но от этого нам обоим было только хуже. Мы два года мучили друг друга, а потом я поняла — это конец, больше не могу. Не могу, и все тут. О самоубийстве — повеситься или, там, с моста прыгнуть — и не помышляла, это же смертный грех, а я была хорошая девочка, добрая католичка. Поэтому просто бродила весь вечер по городу, молилась, как умела, а о чем прошу — сама толком не понимала: то ли разлюбить хочу, то ли умереть, то ли просто исчезнуть, как будто не рождалась никогда. Все молодые барышни дурочки, но я, думаю, даже на общем фоне была тогда невообразимой идиоткой. Зато очень страстной. Так истово молилась неведомо о чем, что небо раньше времени потемнело. Я решила, что начинается гроза, спряталась в чужой парадной, поплакала там немного, а когда выглянула наружу, светило солнце и люди были как-то странно одеты, особенно меня поразили женщины: такие короткие платья и почти все без шляп, я была так шокирована, что мигом позабыла о своих бедах. А потом увидела тумбу с театральными афишами, и там, понимаете, были даты спектаклей. Я чуть с ума не сошла, когда прочитала, — что за глупый розыгрыш? Почему везде написано «1925»? Когда на дворе тысяча девятьсот одиннадцатый, это любому младенцу известно. Что за нелепый розыгрыш? Но потом я остановила мальчишку-газетчика, попросила газету, и там была дата: девятое сентября тысяча девятьсот двадцать пятого года. И деньги мои больше не годились, так что я даже газету купить не могла. Что хочешь, то и делай.
— И что же вы сделали?
Представив себя на ее месте, я понял, что не знаю, как поступил бы в подобных обстоятельствах. Растерялся бы, это точно. Возможно даже, спятил бы с перепугу, и тогда всеми моими проблемами занималось бы уже соответствующее медицинское учреждение. Тоже выход, а что ж.
— Ну как что, — улыбнулась пани Гражина. — Я пошла домой. К маме. Мне был двадцать один год, и я привыкла идти к маме со всеми своими проблемами, кроме любовных, конечно. Но о любовных проблемах я, честно говоря, в тот момент начисто забыла. Не до того. Мама, слава богу, была еще жива и здорова. Даже жила по нашему прежнему адресу, мне повезло. Постарела она, конечно, так, что я испугалась еще больше, села на пороге и заплакала, остановиться не могла. А что с домашними творилось — описать не могу. Потому что для них-то я пропала без вести четырнадцать лет назад. Меня уже оплакали и отмолили как могли, и похоронили — мысленно, конечно, тела-то не нашли. И вдруг это тело живое, здоровое и по-прежнему молодое, одетое по довоенной моде, возвращается в полной уверенности, что покинуло дом всего несколько часов назад. Бедные мои… Но они как-то справились с потрясением — и мама, и брат, и мои младшие сестры, которые теперь стали старшими, по крайней мере, выглядели старше меня на несколько лет. Они, конечно, были рады, что я жива, но, сам можешь догадаться, чувствовали себя рядом со мной не очень уютно. Я их хорошо понимала. Поэтому уехала при первой же возможности. В Кракове жила дальняя отцовская родня, очень зажиточные бездетные люди, они давно зазывали нас к себе, обещали помочь устроиться. А чтобы они не удивлялись, почему я так непозволительно молодо выгляжу, я назвалась именем самой младшей сестры. Была Тереза, а стала Гражина, новое имя для новой жизни — чем плохо?.. В общем, в итоге все уладилось как нельзя лучше.