Подходящее укрытие отыскалось уже ближе к полудню. Я трусил следом за прихрамывавшим Монтгомери. Часть меня билась в панической истерике, призывала бежать, не участвовать в этом безумии. Зато другая, более сильная часть спокойно принимала происходящее и его извращенную логику. Полковник Альфред Айверсон-младший вернется сегодня на место своего позора, мы подкараулим его и пристрелим.
— Видишь, парень, там впадина в земле? Прямо где растут эти чертовы гроздья?
— Да, сэр.
— Могильники Айверсона. Так их местные прозвали, мне в девяносто восьмом рассказывал Джон Форни. Знаешь, что это такое?
— Нет, сэр. — Я соврал, потому что в глубине души знал — знал очень хорошо.
— В ночь после битвы… нет, черт подери, после бойни… те немногие из нашего полка, кто остался в живых, вернулись сюда вместе с саперами генерала Ли и выкопали неглубокие ямы, а потом свалили ребят туда всех вместе. Они лежали так же, как полегли под пулями — в боевом порядке. Нэт и Перри — плечом к плечу. Прямо тут, где до этого лежал я. Видишь, могильники начинаются? Небольшая впадина, и трава выше растет.
— Да, сэр.
— Форни говорил, там трава всегда росла выше, и пшеница тоже, когда они еще сеяли. Он не очень-то много сеял на этом поле. Жаловался, что фермерские не хотят здесь работать. Он своим ниггерам втирал, что волноваться не о чем, мол, после войны приезжали из Объединенной организации ветеранов, всех выкопали и отвезли останки обратно в Ричмонд. Но это не совсем так.
— Не так, сэр?
Мы медленно пробирались через густой кустарник. Виноградная лоза обвилась вокруг лодыжки, и мне пришлось приложить усилие, чтобы высвободить ногу.
— Здесь особо и не копали, — отозвался капитан. — По полю было разбросано столько костей — они отрыли кое-кого и быстренько свернулись. К тому же работать тут никто не хотел, прямо как ниггеры Форни. Даже днем. Место настолько пропиталось гневом и стыдом… чувствуешь, парень?
— Да, сэр, — машинально отозвался я, хотя в тот момент не чувствовал почти ничего — меня тошнило и хотелось спать.
Капитан остановился.
— Черт его дери, откуда здесь этот домишко?
В проломе стены открывался вид на маленький дом — скорее даже хижину — из темного, почти черного дерева. Строение пряталось в тени деревьев. Не было ни подъездной аллеи, ни дорожки, но через поле в лес вела едва заметная тропинка, как будто сквозь пролом время от времени проезжали лошади. Старик Монтгомери, казалось, оскорбился до глубины души: кто-то воздвиг себе жилище почти на том самом месте, где полег его любимый Двадцатый северокаролинский полк. В доме явно никого не было, и мы двинулись дальше вдоль стены.
Чем ближе мы подходили к стене, тем труднее становилось идти. Трава там вымахала вдвое выше, спутанные лозы разрослись шире, чем школьное футбольное поле, на котором наш скаутский отряд занимался строевой подготовкой.
Идти было трудно не только из-за травы и цеплявшихся за одежду побегов: повсюду под переплетением зеленых стеблей подстерегали зияющие ямы — луговину испещряли десятки, дюжины дыр.
— Чертовы кроты, — ругался капитан.
Но отверстия были почти вдвое шире всех когда-либо виденных мною кротовых или сусличьих нор. И обычных в таких случаях земляных холмиков рядом с ними не оказалось. Монтгомери дважды попадал ногой в эти дыры. Во второй раз его деревяшка угодила так глубоко, что мы вдвоем еле-еле ее вытащили. Я тянул изо всех сил, ухватившись за протез, и в какой-то момент мне вдруг показалось, что кто-то или что-то тянет с другой стороны. Жуткое ощущение, словно старика пытались затащить под землю.
Монтгомери тоже явно стало не по себе, потому что, выдернув наконец ногу из дыры, он нетвердым шагом добрался до стены, тяжело уселся и пропыхтел:
— Все, парень, тут и будем ждать.
Место идеально подходило для засады: виноградные лозы вымахали здесь в половину человеческого роста, они скрывали нас, а нам было видно почти все поле. Тылы защищала каменная стена.
Монтгомери снял мундир, положил на землю холщовую сумку и принялся разбирать и чистить пистолет. Я валялся в траве неподалеку и размышлял обо всем на свете: гадал, что сейчас происходит в Геттисберге и как бы уговорить капитана вернуться, пытался представить себе Айверсона, вспоминал домашних. В конце концов все мысли куда-то улетучились, и я впал в странное состояние на грани сна и яви.
В каких-то трех футах от нас чернел один из многочисленных провалов. Сквозь дрему я смутно ощущал растекавшийся оттуда аромат, тот же самый, что и тогда, у стены, — сладковатый и тошнотворный. Теперь он стал более густым, насыщенным, даже чувственным, обретя легкий привкус тления и разложения, — так пахнут мертвые морские создания, высыхающие на солнце. Много лет спустя я очутился на заброшенной скотобойне в Чикаго, куда меня привел друг — агент по продаже недвижимости. Так вот, там пахло почти так же: смрад давно покинутого склепа, пропитанного застарелыми кровавыми воспоминаниями.
День все тянулся и тянулся, в траве стрекотали насекомые, густой плотный воздух плавился от жары. Я дремал, просыпался, вглядывался вместе с капитаном в безлюдное поле и засыпал снова. Один раз вроде бы ел галеты, которые Монтгомери вытащил из холщовой сумки, и запивал их остатками воды из бурдюка. Неясные воспоминания о том дне навсегда слились для меня с видениями и снами — я помню, что рядом сидели другие, жевали тот же скудный походный паек, переговаривались тихими голосами. Слов было не различить, но казавшийся таким знакомым и привычным южный акцент слышался явственно. Помню, как один раз я проснулся от звука проезжавшего по маммасбергской дороге автомобиля. Проснулся, хотя до этого тоже вроде бы не спал — сидел, прислонившись к стене, и думал, что бодрствую. Шум мотора словно выдернул меня из беспамятства. Дорогу скрывали росшие на краю поля деревья, звук постепенно стих, и я снова забылся размытым, почти наркотическим сном.
Но один сон, который привиделся мне тогда, я хорошо помню до сих пор.
Я лежал посреди поля, уткнувшись щекой в землю, раненый и беспомощный. Правый глаз не мигая уставился в голубое летнее небо. По лицу прополз муравей, затем еще один и еще; наконец их собралась целая вереница. Они ползали по лбу, забирались в ноздри и открытый рот. Я не мог ни пошевелиться, ни моргнуть. Чувствовал, как они копошатся, вытаскивая кусочки съеденного на завтрак бекона, застрявшие между зубами; как пробираются по нежному мягкому нёбу, как залезают в горло. Мне не было неприятно.
Я смутно ощущал, как внутрь меня проникают другие создания, как какие-то крошечные существа шевелятся, ползая в моих распухших кишках, откладывают яйца в уголках высохшего глаза.
Я ясно видел кружившего в вышине ворона. Птица спускалась все ниже, потом приземлилась, сложила крылья, засеменила в мою сторону, подпрыгнула и оказалась совсем рядом. Вблизи ее клюв показался мне невероятно огромным. Одним ловким движением она выклевала мне глаз. Наступила темнота, но я все равно ощущал свет и тепло. Тело, в котором теперь жили сотни, тысячи микроорганизмов, распухало от жары. Свободный когда-то ворот рубашки стягивал вздувшуюся плоть. Я чувствовал, как мои собственные бактерии отчаянно пытаются вырвать у смерти еще хотя бы несколько часов: лишенные привычной пищи, они принялись за разлагавшийся под кожей жир, прогорклую кровь.