– Куда лезешь, чумазая? – замахнулась рыбиной женщина на молоденькую маляршу в леопардовых сапогах.
– Да провалился он, я сама дыру видела, – неуверенно сказала малярша. – Он на пятом жил. У него всегда вино шикарное. Угощал. Пейте сколько хотите. А бутылка как с помойки. В пыли, в паутине. А он говорил: «Это старинное…»
Толпа как-то быстро распалась, двор опустел.
Анна оглянулась. На ветках пыльной липы повисло несколько белых клочков. Один отливающий серебром листок покачивался на воздушных качелях высоко, почти на уровне крыши и, похоже, не собирался опускаться. На асфальте было разбросано несколько затоптанных мятых листов рукописи.
В песочнице играла девочка в небесно-голубом платье. Ветер поддерживал вокруг ее головы яркий нимб золотых волос. Ловко свернув из белого листа бумажный кулек, девочка осторожной струйкой сыпала в него с ладошки желтый песок.
Глава 29
Странное дело: Анна не узнала этого дома. Даже когда поднималась по серой лестнице, сверяясь с номерами квартир, и ее заставил остановиться и принюхаться пышный запах не то жареных пирожков, не то оладий. Только чашка чая с утра, так что Анна на миг ощутила пустой, тянущий мешочек голода в животе.
Лаптев Георгий Иванович. Сердечный приступ. Тридцать шесть лет. Даже это ни на что ее не навело.
А вот когда дверь ей открыла крепенькая, как утренний грибок, старуха, гладко причесанная, с большим опрятным сухим ртом, окруженным деревянными морщинами, тут Анна вспомнила. Даже имя. Катерина Егоровна. И тот Новый год, застрявший поперек памяти.
Катерина Егоровна была одета в застиранный байковый халат. Платок в мелкую мушку прикрывал чучело пингвина в передней, чтоб зря не пылился дорогой адмиральский подарок.
Все равно, видно, никуда не уйти от этого. Крупная серая соль воспоминаний: куда ни ткнись, словно вскрыт весь механизм прошлой жизни.
Журчит серебряная вода из широкого крана, а перед ней стоит Катерина Егоровна. На вытянутых руках длинное полотенце, накрахмаленное так жестко, что лежит коромыслом. Анна вытерла руки, ломая твердую голубоватую ткань.
– Плох он, плох, деточка, мой сыночек. Не жилец он, скажу, глаз нехороший, туда глядит. Давно уж ждала. Раньше, бывало, отмолю в церкви, вроде потише станет, а тут ровно что завертит, завертит его. Я же вижу, вертит. Сыночек мой, радости-то чистой не узнал… – Катерина Егоровна тихо и прямо смотрела на Анну. Не знающая сомнений сила, защищенная кротостью, уступившая одному – высшей воле. Только отсюда покой и незамутненность горя. Странно звучал ее голос в ярко-голубой кафельной ванной, и Анна увидела в овальном зеркале ее темное скорбное лицо между яркими флаконами на стеклянной полке.
– Спасибо, пойдемте, – Анна положила полотенце на протянутые руки. Катерина Егоровна аккуратно сложила хрустнувшее полотенце. В дверях обернулась к Анне.
– Не в себе он, уж вы простите нас, барышня. Хворь такая: все говорит, а не путем. Не судите его, не он говорит. Ему бы сейчас о божественном, а он, прости Господи, все о капусте какой-то. Как очнется, все эту капусту проклятую поминает.
Катерина Егоровна мелкой птичьей походкой заспешила по коридору и остановилась в дверях комнаты, чуть согнулась, поклоном приглашая Анну войти. Анну окатило жаром, она поправила воротник платья, душно режущий шею.
Лапоть лежал на диване, вытянувшись, с закрытыми глазами, разведя носки ног в стороны. Он был укрыт пледом в яркую клетку, из-под пледа выглядывал все той же домашней белизны край пододеяльника. Анну почему-то поразило, что глаза его закрыты. Всегда подсматривающий, следящий, разъедающий, как кислота, взгляд… Анна не могла представить себе Лаптя без этого наглого, неотвязного взгляда. Его лицо было одутловатым, отечным. Мягко съехавший набок рот. Нижняя губа косо провисла, и чернела дыра в форме капли. Вдруг глаза его приоткрылись, безразличный невидящий взгляд прошелся по Анне.
– А… – он с трудом разлепил клейкие губы. – Значит, так. Так написано в той книжице. Ну, которую он всегда носит, там, у себя наверху. Только есть у него эта книжечка, где все написано. Всякая жизнь. А мне-то что? Я по другой части. Только поворачивайся. Эта надоела хозяину, подавай новую. Вон она идет, вон! – Взгляд его заострился, ожил. – Там, за окном. Вуали всякие, кружева, женские штучки, притирания, ароматы, а сама-то в трауре. А мне плевать. Руки белеют, перебирает четки. Голову опустила, розовый профиль… Сучка поганая, вонючая, как и все. Но вообще-то все они в той книжице записаны. Только на другой странице: невиновны. Обречены на это и потому оправданы. Они-то оправданы, а я… А мне все равно. Я ведь из другого ведомства. Мне вечность подавай…
За окном сумеречно потемнело, кто-то бросил в стекло горсть дождя, и ровный нарастающий отвесный шум слился с монотонным бредом больного.
– Сколько ждал. Засну на нагретых за день камнях… остывают. Пока он ею не нажрется и не отвалится. Хозяин. Увита плющом ограда. Церковь, там, в глубине. Тонкие пальчики, всегда голодные, хватают записку. Сколько я их носил, записок этих. Ждал в подъездах. Хорошо, если батареи теплые. Ночь лавром и лимоном дышит… – Он с трудом усмехнулся, с гримасой боли и отвращения. – Ха! В тот раз воняло дохлой собакой. Сдохла собачка…
Что он видит, что? Анна стояла не шевелясь.
– Скорая к тебе пришла, Эдюшка. Доктор. – Катерина Егоровна с укором, как показалось Анне, взглянула на нее, подошла к сыну и тронула его безжизненно лежащую руку. Придвинула стул к дивану, обтерла ладонью сиденье, хотя и был этот стул мягким, обитым тканью в рубчик, но рука совершила привычный жест.
– Здравствуйте, – справившись с собой, сказала Анна, выровняв голос. Она поискала глазами, куда поставить свой чемоданчик.
– Сюда, сюда, – заторопилась Катерина Егоровна, убирая с тумбочки мутный стакан от кефира, пузырьки, градусник – мелочи, которыми так легко обрастает всякий больной.
Анна взяла тяжелую, влажную, полную медленной крови руку Лаптя. Тот даже не шевельнул пальцами. «Кардиомин внутривенно, камфара», – привычно прикинула Анна, ловя в запястье тонкую нитку западающего биения.
– Когда начался приступ? – спросила она, повернувшись к Катерине Егоровне.
– Вчерась, как пришел в девять, ай в десять, – добросовестно торопясь, заговорила Катерина Егоровна, почему-то загибая для счета пальцы. И тут же испуганно поправилась, видно, доставалось ей за разные «вчерась»: – Вчера, вчера. Как пришел с работы, тут и схватило его, землей сделался. Уложила я его. Упрямый он, страсть. Всю ночь так и простояла под дверью. Стонал, все во мне надорвал, сыночек. Думаю, сама слягу, кто ж ходить за ним будет? Потом уж решилась: позвоню, другие же пользуются, ноль три. А он мне все: «Прочь пошла! Прочь!» И еще обзывает: «Ты, – говорит, – случайность, мелочь». Какая же мелочь? Это копейка – мелочь, а я его, чай, вырастила.
Анна неверными пальцами расстегнула полосатую теплую пижаму. Открыла грудь, густо заросшую жесткой медвежьей шерстью. Через тонкие резиновые трубки в уши Анны побежали лопающиеся содрогания сердца.