— Вы неблагодарная скотина и к тому же кривите душой.
— Я кривлю душой? Я? А вы сами?
— Наглец! Я всегда знал, что моя честность меня погубит. Мало того, что ее не замечают, так еще и выворачивают наизнанку — конечно, вы же в этом деле корифей, — и приписывают мне криводушие. К чему были все мои жертвы? Порой я думаю, если бы можно было начать жизнь сызнова, я поставил бы на карту криводушия, чтобы пожить наконец в комфорте и почете. Но вот смотрю я на вас и думаю: до чего же противно, и радуюсь, что не стал таким, как вы, хоть этим и обрек себя на одиночество. Лучше быть одному, чем купаться с вами в грязи. Жизнь у меня поганая, но я не променял бы ее на вашу. А теперь ступайте: я закончил тираду, проявите же чувство мизансцены, сумейте уйти вовремя.
В кафе напротив после рассказа журналиста споры вспыхнули с новой силой.
— Позволяет ли нам профессиональная этика продолжать интервью в сложившейся ситуации?
— Надо быть лицемерами, чтобы говорить об этике в нашей профессии, сказал бы Тах.
— Сказал бы, как пить дать, но он все-таки не папа римский. Он поливает нас грязью, а мы утирайся?
— Беда в том, что он где-то прав.
— Ну вот, готово дело, и вы купились на его фокусы. Нет, мне очень жаль, но я потерял к нему уважение. Для него нет ничего святого.
— Правильно он говорил: неблагодарная ты скотина. Он дал тебе в руки такую конфетку, а ты вместо «спасибо» его, видите ли, презираешь.
— Нет, ты что, не слышал, каких гадостей он мне наговорил?
— Слышал, а как же. В принципе можно понять, почему ты бесишься.
— Скорей бы подошла твоя очередь. Вот тогда посмеемся.
— Это точно, скорей бы подошла моя очередь.
— А как он отзывается о женщинах, вы слышали?
— Вообще-то доля правды в его словах есть.
— Как вам не стыдно? Слава богу, среди нас нет ни одной женщины. Кстати, кто идет завтра?
— Темная лошадка. Даже не зашел сюда познакомиться.
— А на кого он работает?
— Никто не знает.
— Не забудь, что Гравелен просит у всех копии записей. Надо его уважить.
— Святой человек. Сколько лет он работает у Таха? Наверно, и ему иной раз круто приходится.
— Да, но работать у гения — это, должно быть, нечто.
— Как же, на гения все спишется!
— А зачем, собственно, Гравелену слушать записи?
— Хочет лучше узнать своего мучителя. Я его понимаю.
— Интересно, как ему удается выносить пузана?
— Не смей так называть Таха! Ты забыл, кто он такой?
— Для меня Таха больше не существует. Отныне он пузан, и только. Встречаться с писателями — последнее дело.
* * *
— Кто вы? Какого черта вы здесь делаете?
— Сегодня восемнадцатое января, господин Тах, мне было назначено на этот день.
— Разве ваши коллеги не сказали вам, что…
— Я не встречалась с этими людьми, я не имею с ними ничего общего.
— Это говорит в вашу пользу. Но вас должны были предупредить.
— Ваш секретарь, господин Гравелен, дал мне вчера прослушать записи. Так что я в курсе.
— Вы знаете мое мнение о вас и все же пришли?
— Да.
— Что ж, браво. Это смелый шаг. А теперь уходите.
— Нет.
— Ваш подвиг совершен. Чего вы еще хотите? Чтобы я выдал вам письменное свидетельство?
— Нет, господин Тах, я хочу с вами поговорить.
— Послушайте, это очень смешно, но моему терпению есть предел. Пошутили и хватит, убирайтесь вон.
— Ни за что. Я получила разрешение на встречу с вами от господина Гравелена и имею те же права, что и другие журналисты. Я никуда не уйду.
— Гравелен — предатель. Я же велел ему посылать подальше женские журналы.
— Я работаю не в женском журнале.
— Как? В мужские издания теперь принимают бабьё?
— Это давно не новость, господин Тах.
— Черт побери! Что же дальше будет — сегодня бабы, а завтра? Того и гляди, начнут принимать на работу негров, арабов, иракцев!
— И это я слышу от лауреата Нобелевской премии?
— По литературе, а не Нобелевской премии мира, слава богу.
— Действительно, слава богу.
— Мадам изволит острить?
— Мадемуазель.
— Мадемуазель? Ничего удивительного, с виду-то вы неказисты. И вдобавок назойливы! Понятно, что на вас никто не женился.
— Вы отстали от жизни на три войны, господин Тах. В наше время для женщины вполне естественно желание сохранить свободу.
— Скажите, пожалуйста! Признайтесь лучше, что не нашлось желающих на вас запрыгнуть.
— А вот это мое личное дело.
— Ах да, неприкосновенная частная жизнь, не так ли?
— Именно. Если вам нравится посвящать всех и каждого в интимные подробности — ваше право. Хоть на всех углах кричите, что вы девственник, это не значит, что другие обязаны делать то же самое.
— Кто вы такая, чтобы судить меня, соплячка, нахалка, страхолюдина недотраханная?
— Господин Тах, я даю вам две минуты, чтобы извиниться за то, что вы сказали. Засекаю по часам: если через сто двадцать секунд вы не принесете мне свои извинения, я ухожу, а вы подыхайте со скуки в вашей вонючей берлоге.
На какое-то мгновение толстяк, казалось, едва не задохнулся.
— Хамка! Можете не смотреть на часы: просидите тут хоть два года, я и не подумаю извиняться. Это вы должны извиниться передо мной. И потом, с чего вы взяли, будто мне дорого ваше общество? Я уже просил вас убраться, даже дважды. Так что не ждите, пока пройдут две минуты, только время потеряете. Дверь там! Дверь там, вы что, оглохли?
Гостья его как будто не слышала. Она с невозмутимым видом смотрела на часы. Две минуты могут показаться бесконечными, если их отсчитывать в гробовом молчании. Гнев старика успел смениться изумлением.
— Что ж, две минуты истекли. Прощайте, господин Тах, рада была с вами познакомиться.
Она встала и направилась к двери.
— Не уходите. Останьтесь, я вам приказываю!
— Вы что-то хотите мне сказать?
— Сядьте.
— Поздно извиняться, господин Тах. Время истекло.
— Постойте же, мать вашу!
— Прощайте.
Она открыла дверь.
— Я извиняюсь, слышите? Извиняюсь!
— Я же сказала: поздно.