По дороге в машине он тоже не проронил ни слова. Меня это вполне устраивало. Я рассказал ему, что мы кормили его жену в его отсутствие. Он не реагировал, ни на что не смотрел; не иначе, отравление газом лишило его и того немногого, что еще оставалось от умственных способностей.
День был чудесный, начало апреля, как его описывают в школьных учебниках, с распускающимися цветами, легчайшими, как героини Метерлинка. Я подумал, что, случись мне выжить после попытки самоубийства, такая дивная весна проняла бы меня до слез: вся эта просыпающаяся жизнь показалась бы напоминанием о моем собственном воскресении и примирила бы мою душу с этим миром, который не удалось покинуть.
Но Паламед, судя по всему, был далек от этого. Я никогда не видел его настолько сосредоточенным на себе.
Я остановил машину перед его дверью и, прежде чем уйти, спросил, не нужна ли ему помощь.
– Нет, – угрюмо буркнул он.
Стало быть, дар речи сосед сохранил – и был одарен ею все так же скупо.
Вопрос, вертевшийся у меня на языке, невольно сорвался с губ:
– А вы знаете, что это я спас вам жизнь?
И тут впервые месье Бернарден ошеломил меня красноречием. Нет, он не обновил свой словарный запас, но паузу и взгляд использовал, как заправский ритор. Устремив оскорбленные глаза прямо в мои, он молчал нестерпимо долго, а когда продолжительность моего апноэ показалась ему достаточной, сказал только одно слово:
– Да.
И, отвернувшись, вошел к себе.
Скованный ледяным холодом, я вернулся в Дом. Жюльетта спросила, как он себя чувствует.
– Как обычно, – ответил я.
– Сегодня я сварила больше супа, чем вчера. Я оставила его на виду, на столе.
– Очень мило, но впредь пусть справляются сами.
– Ты не думаешь, что ему будет приятно, если я стану готовить вместо него?
– Жюльетта, неужели ты еще не поняла: ему ничто не приятно!
На следующий день кастрюля стояла под нашей дверью; к содержимому не притронулись.
Это был отказ от дома.
Шли недели. Вопреки моим опасениям, сосед не пришел к нам ни разу. Он вообще носа не высовывал из дому. А между тем этот солнечный апрель был подобен вызову: мы с Жюльеттой часами просиживали в саду. У нас вошло в привычку обедать там и даже завтракать. Мы подолгу гуляли в лесу, где птицы исполняли нам «Весну священную» в обработке Яначека
[9]
.
Паламед же выходил только для того, чтобы съездить на машине за покупками. Деревенская лавка была единственным социальным звеном его жизни.
Наступил май, самый сентиментальный месяц – говорю это без тени иронии: я, извечный горожанин, безудержно наслаждался жеманными ужимками природы и не пренебрегал ни единым штампом. Банальный букетик ландышей вызывал во мне бурю самых искренних чувств.
Я рассказал жене легенду о сиреневой роще – о ней напомнило мне буйное сине-белое цветение сада. Жюльетта заверила, что в жизни не слышала такой прекрасной истории, и мне пришлось тешить ее этой сказкой каждый день.
Месье и мадам Бернарден, очевидно, были равнодушны к этой весенней лубочной картинке: мы ни разу не видели, чтобы они выходили в сад. Их окна всегда были наглухо закрыты, как будто они боялись выпустить наружу свою бесценную вонь.
– Какой тогда смысл жить в деревне? – недоумевала Жюльетта.
– Не забывай, он поселился здесь, чтобы скрыть от людей свою жену. На цветочки Паламеду плевать с высокой колокольни.
– А она? Я уверена, что она любит цветы и была бы счастлива на них посмотреть.
– Он стыдится ее и не хочет никому показывать.
– Но мы-то уже знаем, на что она похожа! А кроме нас никто ее не увидит.
– Счастье Бернадетты его мало волнует.
– Какой негодяй! Держать бедняжку взаперти! Как только мы это терпим?
– Что мы, по-твоему, можем сделать? Он в своем праве, законов не нарушает.
– А если мы придем за ней и выведем погулять, это будет нарушением закона?
– Да ты видела, как она ходит?
– Ей и не надо ходить. Мы посадим ее в саду, пусть посмотрит на цветы и подышит воздухом.
– Он никогда на это не согласится.
– А мы его и не спросим! Возьмем нахрапом, придем и скажем: «Мы за Бернадеттой, она погостит денек у нас на террасе». Чем мы рискуем?
Хоть и без особого энтузиазма, но я был вынужден признать, что она права. И после обеда мы постучали в дверь соседей (мир перевернулся, подумалось мне). Нам никто не открыл. Я заколотил в дверь что было мочи, по примеру Паламеда зимой, но я не обладал его силищей. Никакого ответа не последовало.
– Подумать только, а я-то считал себя обязанным ему открывать! – воскликнул я, дуя на саднящие кулаки.
В конце концов Жюльетта просто толкнула дверь и вошла. Меня поражало мужество этой шестидесятипятилетней девочки. Я вошел следом. Смрад в этом кошмарном жилище, кажется, еще усилился.
Месье Бернарден сидел, развалившись, в большом кресле в гостиной, со всех сторон окруженный часами. Он посмотрел на нас с устало-раздраженным видом, словно хотел сказать: «Какие, однако, назойливые соседи», – ну знаете ли, чья бы корова мычала!
Не сказав ему ни слова, как будто его и не было, мы поднялись наверх. Киста лежала на тюфяке. На ней была розовая ночная сорочка в белых ромашках.
Жюльетта расцеловала ее в обе щеки.
– Пойдемте на прогулку в сад, Бернадетта! Денек чудесный, вот увидите.
Мадам Бернарден охотно позволила взять себя на буксир: мы повели ее, держа с двух сторон под руки. По лестнице она спустилась, ставя две ноги на каждую ступеньку, как двухлетний ребенок. Мы прошли мимо Паламеда, не объяснив, куда идем, – мы даже на него не взглянули.
Подходящего стула для чудища у нас не нашлось; я расстелил на траве плед и набросал сверху подушек. Мы сгрузили на них соседку; лежа на животе, она взирала на сад с выражением, близким к удивленному. Ее правое щупальце погладило маргаритки, одну она приблизила к самым глазам, чтобы рассмотреть.
– Мне кажется, она близорука, – сказал я.
– Ты представляешь, если бы не мы, эта женщина никогда не увидела бы вблизи маргаритку! – возмущенно воскликнула Жюльетта.
Бернадетта тем временем подвергла новинку анализу всех пяти чувств: разглядев цветок, она понюхала его, потом поднесла к уху, провела им по лбу, наконец надкусила, разжевала и проглотила.
– Это, бесспорно, научный подход! – восхитился я. – У нее есть голова на плечах!
Как бы в опровержение моих слов соседка закашлялась и перхала самым омерзительным образом, пока не выплюнула маргаритку: эта пища ей не подошла.