— Точно! В хлебнице! Ладно, ступай к Альфреду, он у себя в кабинете. Перечитывает кусок своей жизни, который ты принес в прошлый раз. Мы в восторге! А я пока приготовлю кофе. Если уломаю эту чертовку.
Мне жаль Роя. Когда-то его сочинения печатались. До сих пор, роясь у букинистов, он находит старые издания и радостно демонстрирует их мне. Несколько раз его вещи исполняли в концертах и даже записали на радио. По американскому радио передавали его Первую симфонию, и Линдон Джонсон
[54]
прислал Рою письмо, в котором признался, что они с женой обожают это произведение. Но не бывает успеха без критики, и какие-то музыкальные сволочи набросились на Роя. Это так подкосило его, что он перестал печататься. Он только сочиняет опус за опусом, но ничего не издает, и никто не слышит его сочинений, кроме Альфреда, сербского волка да меня. Сейчас он работает над Тринадцатой симфонией.
Послушал бы он, чего только не говорят про «Музыку случая»! Кровь в жилах то стынет, то закипает! Один обозреватель из «Ивнинг ньюс» написал, что мир бы здорово выиграл, если б нас самих измельчить в той самой мясорубке, из которой вылезает наша музыка. Я чуть не порвал гада!
Поднимаясь на второй этаж, ловлю себя на том, что в голове вертится первая встреча с Поппи, точнее, наш с ней разговор на той вечеринке. Все гости были в отрубе, сквозь ночь уже пробивалось серенькое дождливое утро.
— А ты когда-нибудь задумывался, что потом происходит с твоими женщинами? Как ты влияешь на их жизнь?
— К чему ты клонишь, Поппи?
— Я ни к чему не клоню. Просто я заметила, что ты очень любишь рассуждать о причинах. А о следствиях — никогда.
Я постучал в дверь кабинета и вошел. И сразу попал в окружение друзей Альфреда: множество старых фотографий на стенах. Сам Альфред сидит перед окном, уставившись вдаль, как часто делают старые люди. Хэмпстед-Хит скрыт от глаз пеленой дождя.
— Зима уже на носу, мой автобиограф!
— Здравствуй, Альфред!
— Еще одна зима. Мы должны спешить. Пока мы с тобой дошли только до главы… до главы…
— До шестой главы, Альфред.
— А как поживает твоя семья?
Может, он меня с кем-то путает?
— Хорошо. Когда я в последний раз видел родителей, все было хорошо.
— Вот видишь, мы с тобой только на шестой главе. Нужно спешить. Мое тело быстро сдает. Последний кусок тебе удался. Очень недурно. Ты — писатель, мой юный друг. Сегодня нам надо сделать побольше. Зеленым фломастером я пометил места, где следует поправить. Итак, приступаем. Где твоя тетрадь?
Я машу тетрадью. Альфред указывает на стул подле себя.
— Пока ты не сел, поставь, пожалуйста, пластинку с Третьей симфонией Вогана Уильямса
[55]
. Она на полке под буквой «В». Пастораль.
У Альфреда — большое собрание пластинок. Мне нравятся пластинки: настоящие, большие, черные, пластмассовые. Толстые. Мне нравится прикасаться к ним — это как встреча со старым другом. Компакт-диски обрушились на нас с возмутительной наглостью, не дав опомниться, и мы слишком поздно поняли, как нас поимели. Между диском и пластинкой такая же разница, как между растворимым кофе и натуральным. Никогда раньше не слышал Уильямса. По крайней мере, вступление ему удалось. Я бы только добавил бас-гитару с дисторшном и, может быть, малый барабан.
— Начнем, да?
— Если ты готов, Альфред.
Включаю диктофон и открываю тетрадь на чистой странице. Пока безупречной.
— В сорок шестом году я жил в Берлине и работал на британскую разведку. Мы напали на след Мауслинга, специалиста по ракетам, которого разыскивали американцы…
— Альфред, по-моему, мы остановились на твоем возвращении в Лондон.
— Ах да… Мы передали Мауслинга американцам… в сорок шестом… Затем я вернулся к гражданской жизни. Да, это было в сорок седьмом. Первый спокойный год за все десятилетие. Правда, были кое-какие проблемы с Индией и с Египтом. Плохие вести приходили из Восточной Европы. В Армении обнаружили котлованы, битком набитые трупами, Советы и наци переваливали в Нюрнберге вину друг на друга. Сталин и Черчилль за обедом поделили Европу между собой, и плоды их легкомыслия становились все более ужасающе очевидны. Ты понимаешь, как неуютно я чувствовал себя в Уайтхолле. Венгерский еврей из Берлина среди канцелярских крыс только-только из Оксфорда. Конечно, корона была кое-чем мне обязана, но более в моих услугах не нуждалась. Мне дали место на Грейт-Портленд-стрит, в отделе по борьбе со спекуляцией. Я не участвовал в операциях, нет. Я выполнял сугубо бумажную работу — сейчас эти функции переложены на компьютер. Карточную систему еще не отменили, но она уже изживала себя. Героический настрой военного времени испарился, и люди возвращались к мелким эгоистичным интересам. Рой в это время жил в Торонто и пытался урегулировать через адвокатов отношения с отцом. Чтобы понять ту жизнь, вообрази самый нудный роман Грэма Грина, да еще переставь в самый конец все его приличные куски, и вот он тянется, тянется, тянется сотни страниц. Единственная отрада — крикет, которым я увлекся со всей страстью эмигранта. Да еще воскресные дни в Уголке ораторов, где я мог на разных языках порассуждать о Ницше или Канте, Гёте или Сталине или сыграть партию-другую в шахматы с приличным партнером, если погода позволяла. И таких Альфредов в Лондоне сорок седьмого было превеликое множество.
Дописав предложение, я размял пальцы и проследил за взглядом Альфреда. Он смотрел на мокрое камфорное деревце по другую сторону улицы. На углу Хэмпстед-Хит, за ним виднеется пруд. Альфред имеет привычку, задумавшись, смотреть на это деревце в окно, возле которого висит фотография Бертрана Рассела
[56]
с автографом.
— Я никогда не встречал привидений, Марко. Я не верю в жизнь после смерти. Я считаю, что идея Бога — в лучшем случае детская выдумка человечества, а в худшем — злая шутка дьявола. Да-да, каждый из них вполне может существовать без другого. Я знаю, ты будешь проповедовать Будду и своего туманного Гессе, но мне уж позволь остаться ортодоксальным атеистом до конца. Однако летним вечером сорок седьмого года со мной случилось необыкновенное событие. Я хочу, чтобы оно непременно вошло в автобиографию. Когда будешь писать о нем, Марко, умоляю тебя не впадать в интонацию «романа с привидениями». И научных объяснений тоже давать не надо. Просто запиши мой рассказ как есть и добавь, что я не могу предложить читателю никакой разгадки. Пусть читатель сам думает, что хочет. Привидение здесь появляется в самом начале.