— К сожалению, ничем не могу вам помочь… Да, да, Анна Лесникова ее зовут. Альбом? Какой альбом? Нет, не знаю… Ищите, конечно. Кто ищет, тот всегда найдет…
— Замучили, слушай! — с досадой бабахнула она трубкой в гнездо. — С самого утра звонят, звонят… Ну, Анька, наворотили мы с тобой дел! Народ-то на тебя валом валит!
— А это что, плохо?
— Да прям… Я за эти дни, считай, месячную выручку в карман огребла… Так что я твой должник, Анька. С меня причитается.
— Да ладно… Ничего с тебя не причитается. Вот потусуюсь тут у тебя до воскресенья, и прости прощай, «Карнеги-холл» вместе с «Олимпией».
— Слушай, Аньк… Я тут грешным делом подумала… А может тебе… Ну, это?..
— Что, Кать?
— Ну, бросить к чертовой матери все чиновничьи дела… Ведь не твое, Анька, не твое!
— А что ты предлагаешь? К тебе сюда шансонеткой работать идти?
— Ну да…
— Рехнулась, Филимонова?
— Да чего, чего я рехнулась-то! Я ж дело тебе предлагаю! Ну, хочешь, в долю возьму?
— Ой, не смеши…
— А я серьезно, Ань. Вот скажи — тебе же нравится романсы петь? Больше, чем над бумажками сидеть да цифирьки в них ковырять?
— Ладно, Филимонова, прекрати. Ну что ты — какой дурацкий разговор затеяла!
— Ничуть не дурацкий! Ну вот сама-то порассуждай, подумай… Мы ж с тобой бабы уже не молоденькие, ведь так?
— Ну, допустим… И что?
— А то! Можем мы хоть на излете своей бабской жизнедеятельности позволить себе то, чего душа просит? Именно то позволить, чего нам хочется, а не какому-нибудь говнюку-работодателю?
— Ну, ты осторожнее на поворотах, Филимонова… Вообще-то моим работодателем государство считается…
— Да ну и хай с ним, с государством! Государство — это ж тоже люди, каждый имеет право на счастье и свободу выбора! Давай, Аньк? А я тебе платить хорошо буду… Ну хочешь — пять тыщ за выход? Это ж если на дни помножить… Вот сколько тебе государство за твою чиновничью возню платит, а? Может, сравним-сопоставим?
— Слушай, отстань, а? Ишь, разошлась…
— А… Ну, в общем, я так и подумала… Гордынюшка-матушка не позволяет, да? Непрестижно в кафе у Филимоновой петь? В чиновничью контору ходить престижнее?
— Да не в этом дело, Кать…
— А в чем тогда дело?
— Ни в чем. Скажи лучше — Сеня с Веней уже пришли?
— Да пришли, пришли… Вон, в зале сидят, закусывают… А что?
— Да мне с ними кое-что обговорить надо.
— Ничего, успеешь еще. Что-то новенькое придумала, да?
— Нет, не новенькое. Знаешь, я на пастернаковскую «Зимнюю ночь» хочу замахнуться.
— Это которая «Мело, мело по всей земле во все пределы?»
— Да. «Свеча горела на столе, свеча горела». Только не знаю, под силу ли мне…
— Ну уж, чего сомневаться-то! Так споешь — Пугачева обзавидуется! Погоди, как там, сейчас вспомню… Что-то про скрещенья рук, скрещенья ног… А, вот!
Сделав смешное умильное лицо, Филимонова закатила глаза к потолку, прогнусавила фальшиво, не попадая в ноты:
На озаренный потолок
Ложились тени…
Не в силах больше вынести ее гнусавого измывательства над мелодией, она подхватила, запела звонко…
* * *
И оглянулась пугливо в сторону зала, улыбнулась, вжав голову в плечи. Филимонова вздохнула:
— Ой, здорово, Анька… Ну как у тебя это получается, не пойму… Споешь сегодня, ага?
— Да, Кать, попробую. Только не сегодня, а в субботу.
— А почему в субботу?
Оп! Вздрогнула отчего-то, схватилась руками за щеки. И впрямь — чего это она про субботу ляпнула? Вот же — оговорочка…
Неловко засуетилась, заторопилась в зал — к Сене с Веней. Тем более телефон на столе снова затрезвонил, пришлось Филимоновой трубку взять. Как вовремя он затрезвонил, ничего выдумывать относительно субботы не пришлось!
Да, еще далеко до субботы… Надо еще как-то пятницу пережить…
* * *
Шла потом после кафе домой — улыбалась. Надо же, до чего допелась, автографы стали просить! Совали в руки какие-то бумажки, открытки… Два раза даже на салфетках расписалась, умирая от стеснения, до дрожи в руках. Артистка, блин, выискалась…
На улице шел снег, мотался белыми клубами в конусах фонарей. Скинула капюшон, подставила снежному ветру лицо — пусть освежит разгоряченные волнением щеки. Тают на лице снежинки — приятно… Или это не снежинки тают, а слезы бегут?
Подняла голову к темному снежному небу, сняла перчатку, дотронулась пальцами до щеки. Точно, слезы. Вдохнула в себя воздух со всхлипом, задержала дыхание… Господи, как же хочется жить! Как хочется смотреть на снег, как хочется любить свою маму, понимать своих детей… Да просто петь романсы в конце концов… Как же все просто в этой жизни, в нормальной счастливой жизни! А я не умела, не знала раньше… Господи, как же хочется жить…
И запела вдруг тихо, горько, проглатывая концы слов, будто слова молитвы проговаривала:
Свеча горела на столе.
Свеча горела…
Какая-то женщина, проходя мимо, глянула на нее с удивлением, хмыкнула, покрутив головой. Даже пробормотала что-то невразумительное, вроде того: «Пить меньше надо». Наверное, она сейчас и впрямь на подвыпившую бабенку похожа…
Около подъезда долго стряхивала с себя снег, собиралась с духом, прежде чем войти. Глянула вверх, на окна, — везде свет горит… Мама. Мама приехала.
Прежде чем нажать на дверной звонок, надела на лицо радостную улыбку. И тут же поморщилась — фальшиво как-то. Нет уж, пусть будет лицо как лицо. Мокрое от снега, чуть заплаканное.
Открыла дверь мама и сразу отступила в прихожую. В глазах — ожидание и тихая властная настороженность. Да, мол, приехала, имею право…
Боже, как она постарела, голова седая совсем. И поза эта знакомая, ее излюбленная — ладонь в ладонь, как у оперной артистки. И губы сжаты в сухую полоску…
— Здравствуй, мам… Как хорошо, что ты приехала…
Шагнула к ней, прихватила субтильные плечики, звонко поцеловала в щеку.
— А на улице такая метель поднялась! Пока шла, все лицо исхлестало. Сделаешь мне чаю, мам? Тебя Антошка покормил с дороги?
— Да, доченька… То есть нет… Да он сразу убежал куда-то, я и не стала одна ужинать, решила тебя дождаться…
— Ну вот и славно! Пойдем на кухню! Ты ужинать будешь, а я с тобой посижу, чаю попью! Страсть как горячего чаю хочется!
— Пойдем, дочка…
— Ой, мам, я так рада! — снова приобняла она ее за плечи, чувствуя, как истаивает потихоньку мамино испуганное недоумение. — Правда, рада…