— Хм… А зачем — отгораживаться? Давно надо было со мной поговорить, объяснить все…
— С тобой — поговорить? Тебе — объяснить? Да я и сейчас удивляюсь, что ты сидишь, слушаешь, не злишься и не перебиваешь! Обычно ты даже паузы для ответа не предполагаешь… Что бы тебе ни ответили — все равно не услышишь… А чтоб тебя в чем-то обвинить… Это уж вообще… Неблагодарные дети не могут ни в чем обвинить хорошую мать, права не имеют! Одно и могут — трусливо сбежать…
— Ты сейчас очень жестокие вещи говоришь, Лера. Да, наверное, я была во многом не права, я признаю… Но и ты тоже… Тоже сейчас обвиняешь… И даже не думаешь, как я буду со всем этим дальше жить…
— Да нормально, мам. Ты ведь сбежала когда-то от бабушки, правда? Помнишь, какие ты ужасные моменты из своего детства, из юности рассказывала? Как она на тебя давила, как стремилась во всем контролировать… Как ты отдирала ее от себя, завоевывала свободу с боями… И никогда этого обстоятельства не стыдилась, правда? А что по сути с тобой произошло, и не задумывалась…
— А… что со мной произошло?
— Да то и произошло, что ты с поля боя сбежала, а бабушкин флаг с собой прихватила. Тебя контролировали — ты контролируешь. Тебя обвиняли — ты обвиняешь. Ты была неблагодарной дочерью — теперь я у тебя неблагодарная дочь… Все движется по кругу, мам. Ничего не меняется. В собственном глазу бревна не видно, он же собственный, глаз-то.
— Нет, Лер… Это не так… Не надо сравнивать, со мной все по-другому было…
— А я и не сравниваю, совсем не сравниваю. Я просто пытаюсь тебе объяснить… Может, и неказисто пытаюсь, жестоко, грубо. Но мне очень хочется, чтобы ты меня услышала, мам… И поняла…
Сказала — и сникла вдруг, будто выдохлась. Суетливо подхватила дрожащими пальцами чашку, поднесла к губам, сделала большой глоток, осторожно поставила на стол. И глянула — боязливо, настороженно, с досадой на саму себя — чего, мол, разговорилась…
— Ладно, мам, я пойду. Мне еще в аптеку надо зайти, в магазин…
— А вещи? Ты же за зимними вещами приехала!
— Потом… Потом как-нибудь…
— Погоди, Лер!
— Нет, я пойду… Не могу, прости…
Сорвалась с места, помчалась в прихожую, торопливо натянула на себя куртку, сунула ноги в ботинки. Она стояла рядом обескураженно, не зная, что ей сказать. И то — растеряешься тут, после такого разговора… Поговорили, что называется, мать с дочерью… Живи теперь с этим, как хочешь.
Только когда за Леркой закрылась дверь, опомнилась — про больницу ничего не сказала! И тут же подумалось — а может, и не надо пока, на фоне услышанных обвинений… Ведь не поверит, скажет — манипуляция!
Вздохнула, тихо побрела обратно на кухню. Встала у окна, глянула вниз, во двор. Опохмелившаяся Люська сидела на детских качелях, съежившись жалким воробушком, глядела в ноябрьский день беззаботно. Потом оттолкнулась носками ботинок от земли, качнулась туда-сюда, еще и растянула губы в блаженной улыбке.
Хорошо тебе, Люська. А ей… За что ей все это? Может, за маму? Как там Лерка сказала — про флаг… Боже мой, неужели… оно так на самом деле и есть? Надо же, никогда не задумывалась… Да, если вспомнить…
* * *
— Анюта… Что это, объясни мне?
Мама стояла посреди комнаты, держа в руках тетрадь в серой коленкоровой обложке. Сердце бухнуло, подкатило к горлу, и голос через него выбрался наружу хриплым, виновато-испуганным:
— Это… Это мой дневник, мам…
— Да, я понимаю, что дневник. Я его уже прочла, весь, от корки до корки. Я же тебя не об этом спрашиваю, Анюта… Я просто не понимаю — зачем тебе все это нужно…
— Что, мам?
— Ну, записи эти… Вот тут про подружек, про мальчиков… Зачем все это в дневник записывать? Получается, ты сама с собой разговариваешь, что ли?
— Ну, в общем… У нас в классе все девчонки дневники ведут… А что здесь особенного, мам?
— Да ничего особенного, конечно. Просто я думала, ты мне полностью доверяешь… А тут, оказывается… Ладно, возьми свой дневник. Если ты от матери что-то скрываешь, могла бы и спрятать получше. На, перепрячь. Чтоб я не нашла его в другой раз, не дай бог.
Вся мамина обида сошлась комком на этом «не дай бог». Положила дневник на стол, прошла мимо нее, дрожа губами. Потом тихо закрылась в ванной…
Нет, она никогда на нее не кричала. И даже голоса никогда не повышала. Голос всегда был тихим, спокойным и… абсолютно безапелляционным. Была в этом голосе особая энергия, неуловимая, на корню изничтожающая какую бы то ни было апелляцию. И глаза у мамы всегда были грустные, будто обволакивающие печалью и ожиданием обиды. Все время казалось, что она вот-вот скажет — не надо меня обижать, доченька, я не заслужила…
Она и не смела ее обижать. До смерти боялась обидеть, когда маленькая была. Хватало того, что какой-то мужчина, которого она в жизни не видела, маму когда-то обидел. Потом, уже позже, выяснилось, что этот мужчина и был ее отцом. Однажды подошел к ней на школьном крыльце, высокий, красивый, улыбающийся и абсолютно чужой, глянул с любопытством первого узнавания, произнес тихо: «Здравствуй, Аня, я твой отец…» Она тогда шарахнулась от него, конечно, пошла прочь, не оглядываясь. А он догнал, шел долго рядом, пытался весело и немного нервно что-то рассказать про себя, про маму… Ей ничего из этого нервно-веселого монолога не запомнилось. Только последние слова и запомнились — вырастешь, Аня, поймешь. Что она должна была понять, так и осталось навсегда неясным…
Зато мама раз и навсегда расставила все акценты — запомни, мол, я тебя одна воспитываю, без посторонней помощи. И все, точка. И сделала особенный акцент на слове «посторонней». Да еще так взглянула в самое нутро, будто высверлила там особое местечко для полной и безоговорочной благодарности.
Нет, она не требовала от нее благодарности — в словах. Тут дело было в другом… Всякая самоотверженность, наверное, на подсознательном уровне для себя дивидендов требует. И материнская в том числе. Чем больше самоотверженности, тем больше посыла для дивидендов…
Как назло, она в детстве все время болела. Простуды, ангины, бронхиты… А впрочем, кто в детстве ангинами не болеет? Тут дело не в ангине как таковой, а в градусе родительского волнения по ее поводу. Так можно этот градус нагнать, что и болеть ребенку уже стыдно становится. Вот и ей — стыдно было. Ужасно неловко перед маминой самоотверженностью. Уж и температуры никакой нет, а мама все возле кровати сидит, лицо от бессонной тревоги серое, в глазах — испуганная печаль и тоска.
— …Мам, иди спать, мне уже лучше…
— Что ты, Анечка, как же я могу. Ты же болеешь, я не могу спать.
— Мам, ну не надо… Иди спать, мам…
— Тебе через час таблетки принимать, как же я уйду?
— Да я сама все таблетки выпью, не маленькая!
— Не говори глупостей, дочка. Да и не хочу я спать. Ни есть, ни спать не могу, когда ты болеешь. Такая вот у тебя мать, Анечка, что ж поделаешь… Готова всю себя без остатка отдать, лишь бы ты здорова была…