— Мам… Может, уже хватит, а? — подняла она на нее злые глаза. — Что ты… концерты устраиваешь? Тебе же сказали — мы сами знаем, что делаем! Вон, лучше Антошку воспитывай, а нас не надо, пожалуйста. Мы уж сами как-нибудь разберемся, что нам делать и как нам жить.
И снова — слезный комок в горле… С трудом втянула через него воздух, откинулась на спинку стула, подняла глаза вверх, на жалкенькую допотопную люстру. И произнесла тихо, сквозь накатившую обиженность:
— Ничего, скоро все будете сами… Только вопрос — как будете… Без меня-то…
— В смысле, мам? — осторожно спросила Лерка. — Что ты имеешь в виду?
— Да ничего я не имею в виду! И тем более концертов не собираюсь устраивать. Ладно, спасибо за угощение, пойду я.
Опрокинула в себя остатки кофе из чашки, встала со стула, быстро направилась в прихожую. Пока натягивала пальто, пока заматывала на шее шарф, Гера с Леркой стояли в проеме двери, глядели на нее виновато.
— Мам… Ты что, обиделась, да? Не обижайся, мам… — чуть плаксиво пропела Лерка, складывая ладони под подбородком.
— Да я не обижаюсь, Лер. Правда, не обижаюсь. Ну, все, пока… До свидания, Гера…
— До свидания, Анна Васильевна.
Крутанула рычажок замка, хватило сил выйти из квартиры с достоинством, не хлопнув дверью. Даже на то хватило, чтобы обернуться еще раз, махнуть ручкой. Зато уже в пролете лестницы между третьим и вторым этажами позволила себе раскваситься, замедлить шаг, утереть перчаткой выскочившие быстрые слезы. Хотела даже у окна на площадке остановиться, успокоиться окончательно, да вздрогнула от металлического звука подъездной двери — вошел кто-то. И торопливо двинулась вниз, прижалась к стене, пропуская идущую вверх по лестнице тетку с собакой.
На улице дождя не было, пахло снегом. Люди на остановке кукожились от ветра, прятали лица в шарфы. Подкатил троллейбус, будто нехотя, открыл двери — ладно уж, заходите. Подобрала полы пальто, взялась за поручень, выхватила взглядом свободное сиденье у окна. Подумалось вдруг — надо же, как быстро успела привыкнуть к поездкам в общественном транспорте… А поначалу все раздражало, конечно. Толкотня, запахи, злые невыспавшиеся лица по утрам. Особенно женские — цвета сырой картофелины на срезе.
Конечно, можно было и не уступать Вите машину при разводе… А мог бы и сам оставить, если уж такой благородный. Теперь, наверное, халтурит на ней по ночам, подрабатывает извозом. И все равно — мог бы и оставить…
Вспомнилось вдруг, как она лихо посулила Лерке закрыть кредит с премии. И спохватилась запоздало — какое там, закрыть… Премия будет в конце декабря, а что станет с ней в конце декабря… Наверное, надо было сказать. Не выступать с претензиями насчет телевизора, а просто — сказать. Попросить Геру, чтоб дал с дочерью наедине поговорить…
А впрочем — зачем? Зачем заранее-то? Не для того она две недели себе взяла, чтобы горе свое по детям размазывать. А тогда — для чего? Чтобы мучительным страхом исходить, колокольный звон в себе слушать? По ком звонит колокол — по тебе звонит колокол…
Наверное, и к нему можно привыкнуть, к этому колоколу. К любой жизни можно привыкнуть, и даже к жизни с этой… С радикальной мастэктомией. Все равно ведь жизнь. Тем более жизнь безмужняя, в отсутствии какой бы то ни было сексуальной эстетики. Да, вероятно, можно жить…
Задумалась, чуть остановку свою не проехала. Выскочила из троллейбуса, пошла в сторону дома, тихонько похмыкивая — надо же, впервые задумалась над восприятием проблемы… И то — хватит уже страусом от нее бежать. Что есть, то есть, и принять надо. Сильная она женщина или кто? Конечно, сильная! Как там у Пугачевой? Крикну, а в ответ тишина! Сильная женщина плачет у окна!
Квартира встретила сумеречной тишиной, неприбранностью. Привыкла, бедная, что ее вылизывают каждое воскресенье. А впрочем — время еще есть… Долго ли уборку сделать? Нет, не следует хорошие привычки отменять. Тем более, лежать да в потолок глядеть — еще хуже.
Надела шорты, майку, споро взялась за работу. И снова мысли потекли в прежнем направлении — оптимистическом. Вернее, она сама их туда усилием воли отправляла. Вот, например, мысль… Как хорошо, что она себе эти две недели взяла. Если так дело пойдет, через две недели уйдет основной страх, самый жуткий… И вообще — устроить бы себе отпуск, съездить куда-нибудь… И впрямь — когда еще придется? Уехать бы, допустим, в Венецию… А что, она недавно читала у одной из любимых писательниц, как героиня, узнав о своей болезни, укатила в Венецию. Да, было бы замечательно — уехать куда-нибудь…
Нет, на Венецию у нее денег нет. Скоро за Антошкин семестр придется плату вносить. Но отпуск все равно взять надо! Вон, не сегодня-завтра снег выпадет, дождливая хмарь исчезнет, можно просто по городу долго гулять… Не на работе же сидеть эти две недели — с Остапенко и Ксенией Максимовной! Да, точно, завтра она отпуск возьмет… А там — будь что будет.
Ну, вот. В чистой квартире уже лучше. И ужин для Антона готов. И белье в машине постиралось. Вроде и время занято было, а от воскресенья еще порядочный кусок остался… За окном только-только сумерки собираются, и странные какие-то сумерки, седые сквозь легкую паутину занавески. Белесые.
Подошла к окну, отвела занавеску… Оп-па… Снег пошел, настоящий, хлопьями! Кажется, даже слышно, как он шелестит, разрывая сумеречную синеву! Бьются крохотные барабаны торжества — здравствуйте, люди, закончилась грязная депрессивная хмарь, зима пришла!
Торопливо повернула ручку, потянула на себя створку окна, вдохнула… Боже, какой запах! Белый свеженький запах зимы, вкусный до невозможности. Вот бы сейчас пройтись под этим снегом…
И толкнулось в голове позывом — а почему и не пройтись? Конечно, пройтись! Надеть удобные зимние ботинки, куртку-пуховичок с капюшоном, и — вперед! Все равно тоскливо в квартире сидеть, хоть и прибранной.
Вышла из подъезда, медленно побрела вдоль по улице. Вернее, поплыла, сосредоточившись в белом кружении. Вот так бы идти, идти и раствориться в белом потоке, исчезнуть в нем со своей бедой… Нет, не надо сейчас про беду. Сейчас — просто белый праздник, белая чистота, белое бездумье. И нежная мелодия внутри — пронзительный перебор гитарных струн. Надо же, все-таки она неисправимый романтик, там, в глубине души. Осталось оно там, в глубине, чувственно-нежное, в жестких условиях жизни непригодившееся. А ведь было, было…
В школе она, помнится, очень хорошо старинные романсы под гитару пела. Почему именно романсы — черт его знает! Нашла однажды в доме на чердаке старую книжонку с текстами романсов, с нотами, притащила учителю пения Льву Борисовичу. Сказала — хочу, Лев Борисович, хоть убейте, хочу это играть и петь! Ну, позанимались немного, он аккорды правильные показал… И пошло дело. И голоса вроде особенного не было, а получалось ничего, душевно. И в институте тоже… Вся институтская общага под ее романсы вздыхала-плакала, все только и повторяли — чего ж ты, Анька, с такими талантами в финансовый институт рванула, надо было в артистки пойти! А она и впрямь, как только поднималась на сцену институтского актового зальчика да садилась на стульчик с гитарой, будто и не чуяла себя «Анькой, которая романсы поет», а настоящей артисткой себя ощущала… Шло из самого нутра что-то такое, даже самой себе необъяснимое, окаянно нежное и тревожное, владело душой без остатка. Будто маленькую отдельную жизнь проживала. Свою, да не свою, да и не чужую тоже. Казалось, вписывала в мелодию, в немудреные строки романса, новые, ей одной понятные междустрочия, словно сию секунду возникающие, и бог знает откуда возникающие… И звенел голос на последнем аккорде, и взлетал вверх, и падал в ладони аплодисментов. Стряхивала с себя наваждение, смущенно улыбалась в лица — размягченные, с блеском непролитой слезы в глазах, гнула шею в благодарном поклоне.