— Я махнусь, — встрял Панин.
— Махайтесь, — сразу успокоился Шпрехт. У него было сто с лишним тюбиков детского крема. Была и персоль в подобном же количестве. У Шпрехта было все, но он не любил меняться и не любил, когда у него просили. Чего это ради отдавать или меняться? Недавно закопал в огороде три килограмма старых дрожжей. Тесто от них не просто не поднималось, оно кисло растекалось по столу и его нельзя было собрать ни в какую форму. И то сказать? Сколько им было лет? Лет пятнадцать, не меньше. Из Москвы привез, из Елисеевского магазина, вернее, с его крыльца. Выбросили тогда к празднику, ну он и покрутился, раз пять подходил к мороженщице. Той женщине, видимо, дали заработать.
После этого он, конечно, подкупал свежие, а эти, елисеевские, пришла пора зарыть. Иногда надо открывать обе створки буфета, там у стеночки можно многое найти, чтоб закопать. Но он это не любит. Это уже крайний случай, когда начинает вонять или покрывается мохом. Шпрехт даже не заметил, что, отдавшись мыслям, остался один, что в одиночестве стоит и мнет землю. А они тут же и появились с вытянутыми вперед руками. У Панина тюбик крема, у Сороки пачечка персоли.
Вырвали друг у друга.
— Ему сто лет, — сказал Сорока, тиская тюбик, — твоему крему.
— А у вас не персоль, а камень, — ответил Панин. — Неизвестно, есть ли в ней сила?
— Сын письмо прислал, — сказал Шпрехт. — Отдыхать едут в Прибалтику.
— Это опасно, — отвечает Сорока. — Там все и начнется, если не выпрямят линию. У них давно голова на Америку повернута.
— Бог их благослови, — говорит Панин.
— Вы не правы, — вмешивается Шпрехт, — мы им всего настроили, а теперь отдай?
— А их спросили? Их спросили? — как всегда, кричит Панин.
— Тоже мне! — смеется Сорока. — Этих спроси, потом чукчей, потом… как их… басмачей, до евреев дойдем… И всех будем спрашивать. Не хотите ли, мы вам построим завод или стадион?
— Каждый народ имеет свой собственный кусок земли. Ему его дал Бог, — не унимается Панин. — Пусть сам и строит.
— У евреев земли нету, оттяпали у арабов с нашей помощью, — смеется Шпрехт.
— Ты тут Бога приплел, — строго сказал Сорока Панину, — вот это самое плохое, что ты мне мог сказать. Ты меня, Паня, напрасно хочешь унизить. Я, Паня, не унижусь, потому что авторитета Бога у меня нет. Вернее, я сказал неправильно. Формулирую точно: не авторитета нет, а Бога нет. И ничего он никому не дал. Землю человек отвоевал у птеродактилей и мамонтов. Потом побился друг с другом и уже тогда укоренился окончательно.
— Значит, вы признаете, пусть без Бога, закрепление за народом определенной земли? Зачем же мы захватили их Прибалтику?
— А передел земли никогда не кончается. Это движущая сила истории, Паня, борьба за территории. Во всем мире так…
— Что — да, то — да, — вздыхает Шпрехт. — Я думаю, придет время и немцы пойдут опять. Они ж в хороших условиях размножаются, им каждому по комнате дай и еще место для машины. А сколько там этой ФРГ? Они захватят демократов, а Польша сама им ворота отчинит. И все пойдет по новой. Яволь, геноссе!
— Ты-то будешь рад, — сказал Сорока. — Ты их язык не забываешь…
— Я способный к языкам, — смеется Шпрехт. — Когда колхозы создавали в Марийской автономной, я быстро стал понимать. И в Грузии когда жил. А немецкий легкий… Машиненгеверен… Это пулемет… Ди зонненшайн… Это значит солнце… Фатер… ж Мутер… Ложится на язык…
— На поганый твой язык, — отвечает Сорока. — А мне вот гордо лялякать по-ихнему.
— Вы, Сорока, не были в оккупации, — кричит Панин, — вы, Сорока, драпанули за Урал…
— А ты что, на передовой был? — Сорока не обижается. — Ну драпанул… — Он объяснял им в свое время: нету у меня храбрости, такая моя природа. Но в тылу я работал по двадцать часов. Конечно, можно это повторить, но Сороке неохота. Ему вообще неохота спорить, ругаться. Он за свою жизнь столько этого имел! А эти беспартийные Панин и Шпрехт от слов не освободились, они в них еще пенятся, шипят. Конечно, и время пришло, что у всех языки развязались. Можно позвонить Миняеву в органы, он хоть там и никто, но напугать этих старых пердунов может. У всех ведь дети… Намекнуть, что может прекратиться их рост по службе, если отец язык мылом не вымоет. Надо, надо будет подговорить Миняева. Поставить ему стакан самогона и устроить тут цирки и баню.
— Про Миняева слышали? — спросил Шпрехт.
Сорока чуть не подпрыгнул, это же надо! Он ведь сейчас думал именно про него!
— А что? — спросил Сорока. — Я ж сегодня никуда не выходил.
— Умер, — ответил Шпрехт. — Встал утром на ноги, за штанами потянулся и шпрехен зи дойч.
— Воздержусь от комментариев, — сказал Панин.
Сорока же был как бы в ступоре. В голове его столкнулись и не могли разойтись мысли. О встрече с Миняевым на случай пугнуть этих трепачей Панина и Шпрехта, хорошая рисовалась встреча, веселая, с самогоном и идеей, и это все напоролось на падающего замертво Миняева, которому судьба даже времени на одевание штанов не оставила. Это нехорошо, размышлял Сорока, одновременно продолжая прокручивать в голове живую мысль, как они сядут за стол с Миняевым и придумают эту хохму с пуганием. Хорошая хохма могла получиться, все в ней где надо лежало, а Миняев, получается, спрыгнул. Сачканул раньше времени.
— Вы так не переживайте, — сочувственно сказал Шпрехт. — Оно ведь… Смерть хорошая… На подъеме… На вставании. Форвертц…
— Подвел меня Миняев, подвел, — сказал наконец Сорока. — У меня с ним дело было…
— Лучше ничего не задумывать, — ответил Панин. — Жить одним днем.
— Так и дня ж может не быть! — вдруг заплакал Сорока. — Еще штаны были не надеваны, а день возьми и кончись…
Он косолапо, старо уходил от них, путаясь в длинном фартуке, закрыл за собой калитку и снял шляпу.
— Пойду и я, — вздохнул Панин. — Почитаю… газеты.
Шпрехт еще постоял посреди улицы. Голым ногам было хорошо на земле, он чувствовал, как пульсирует кровь в мякоти пальцев. «Капиллярная система в порядке, — думал он. — Застойных явлений нет».
Он уходил медленно, размахивая руками с розовыми тапками.
Почему-то ему стало спокойно. Конечно, если разо-браться, то Миняев этому поспособствовал. Пережить человека из органов — вещь приятная, что там говорить. Это рулетка жизни. И хоть Миняев особо ничего плохого ему не сделал, ну беседовал пару раз на тему интереса к немецкому языку, но лицо не ломал.
— Ты, Шпеков, имеешь хорошее русское фамилие. Из бедняков, рабфаковец. Откуда в тебе эта фашизма?
— Я человек, способный к языкам, — как всегда отвечал Шпрехт. — Я раскулачивание в Марийской автономной области проводил на их языке.
— Такого языка нету, — говорил Миняев. — Что это за язык — марийский? Скажи еще ивановский… Распространяешь невежество…