— Где ты нашла этот битый кирпич? — спросила я маму. — Это натуральное или подделка?
— Подделки кончились, — сказала мама. — Ты ведешь себя глупо.
Я пошла с ней в эту вот комнату, тут как бы сидели гости.
— Это твой отец, — сказала мама, показывая на неизвестного мне мужчину.
— Он сидел на твоем месте.
— Откуда ж мне его знать, — засмеялась я, — если он пропал без вести, когда мне было три года.
Потом смотрю — Митя. Улыбается, он же сроду приветливый. А рядом с ним Гоша. И вся ваша родня. Я только собираюсь их спросить, как все исчезают…
Я не помню уже, сколько раз так было. Уже нет страха, а одно ожидание звонка Храмцовой. Уходят они тоже всегда в тот момент, когда я раскрываю рот. Раскрываю, а моль между ладонями. Бью.
— Вы, Фаля, — смеюсь я, — просто задремываете на ходу… Такое случается…
— А стулья? Ты на них посмотри. Так может расставить нормальный человек?
«Конечно, не может, — про себя думаю я. — Ты сама произнесла это слово. Ты, Фаля, тихо пятишься с ума… Ничего удивительного — старость, одиночество и горе».
Я думаю, что надо позвонить Ежику и рассказать, что мать выходит на несуществующий балкон.
— Не вздумай, — читает мои мысли Фаля. — Не хватало, чтоб он меня возненавидел. Сейчас он раздражается на расстоянии, а ты ему задашь задачу. Устраивать в больницу, то да се.
Только в хорошем чтиве я приму ходящих в салопе призраков. В жизни — увольте. Обвисшую юбку — это да, пойму. Этот чертов загиб в две ладони внутри ее. Это ужасающее убывание тела, самоуничтожение плоти, мечущейся между вкривь и вкось расставленных стульев.
Болезнь, тяжелая болезнь… Ежу видно, а сыну Ежику нет. Такая вот невольно лингвистическая получилась фигура.
Зачем меня позвала Фаля, зачем? Что я должна сделать? Что? Разогнать ее призраков?
— Ничего не надо, — впопад отвечает Фаля. — Ты просто должна знать. Храмцова приходит из-за Мити.
— Но Митя тоже ведь там, — говорю я. — Могли бы между собой разобраться. — Такой у меня юмор.
Мне не нравится разговор, мне он неловок. Быть наполовину ненормальной нельзя, как нельзя быть наполовину беременной. А тут именно случай половины. Здравая часть Фали ведает мне о нездравости, одновременно предлагая мне эту нездравость считать нормой.
— Мне надо разобраться с прошлым, — говорит Фаля. — Чтоб не бегать туда-сюда, как Храмцова. Надо рассказать о Мите. Ты ведь в курсе, какой он был бабник? Весь народ был в курсе…
— А вы его бабе покупали корову, — смеюсь я.
— Ты знаешь?
— Вы сами мне рассказали…
— Не помню, — отвечает Фаля. — Не помню, что рассказала… А я тебе рассказала, как он умер?
— От колики…
— Понятно… Не от колики. От моей руки.
— Фаля! Не берите на себя грех. Вам это кажется. Вы поверили в то, чего не было…
— Не было?
Она замирает, и я вижу, что она не то что растеряна и сбита с толку, а потрясена чем-то другим, куда более важным…
— А про веночки я говорила?
— Какие веночки?
— Слава Богу, — сердито говорит она. — Как ты не понимаешь, что меня сейчас не надо сбивать с пути. Не делай этого.
…Меня тогда добили веночки из одуванчиков. Ты их когда-нибудь плела? Руки от них делаются черные и липкие. Я это помню. Значит, так… Я еду… Ах да… Надо объяснить. Я взяла служебную машину как бы для инспекции… Шофер был грек. Или армянин? Молодой парень. Сильный. Жара. Он потел. Я это помню до сих пор ноздрями — крепкий мужской пот, от которого у меня кружилась голова. Но заметь, это важная деталь: я не открывала окно. Я это вдыхала.
И продолжала после паузы:
— Больше всего на свете я боюсь, что, когда буду умирать, ляпну в бессознанье про это… Уходящая старуха ведь может что-то вспомнить — слово там, имя, действие… И прохрипит остающимся стыдную тайную мысль, с которой жила всю жизнь. Это ж какой случится позор!
«Ах вот оно что! — думаю я. — Она страхует себя от возможной болтливости, когда ослабеет мозг. Говори, Фаля, говори. Я тебя пойму. Я у тебя одна. Но ты права: проговориться о себе страшно».
— …Вот мы, значит, едем. Медленно так, будто боимся курей подавить. А на крыльце сидят две Офелии в веночках и поют «Виють витры, виють буйни…». У Любы голос — тонкий бисер, а у Зои — контральто, бархат. И они, значит, как бы вышивают песню. Я говорю шоферу: «Остановись, чтоб не видели… Хорошо поют». Встали, а тут выходит Митя с тазом и начинает развешивать одной рукой своей полотенца. Эти с песней сорвались и давай ему помогать. Такой полоумный коллективный труд. Я говорю шоферу: «Поехали». И до сих пор гоняю мысль: Митя сам одной рукой стирал или уже после них вешал? И так мне стало… Не передать… Когда уже не понимаешь ни кто ты, ни зачем… Только вот запах мужчины в машине… Он один от жизни… И я сказала греку… Или армянину: «Остановись». Это уже в чистом поле.
Вот этой остановки — не баб! — я Мите уже простить не смогла. Я не знала, что я такая. Что это может во мне возникнуть и я сама позову мужчину. И буду звать потом. Я все боялась, чтоб он не стал говорить, мне было бы это не пережить, но он молчал. Всегда. Ты хочешь спросить, как все было?
— Нет, — ответила я, — какое это уже имеет значение?
— Так и было. Еще с войны у меня был порошок. А он тогда мучился болью.
— Я вам не судья, — пробормотала я Фале. — Да и никто вам не судья. Как говорится, за давностью лет…
И тут Фаля заплакала. Она плакала тихо, по-старушечьи, застенчиво сморкаясь и аккуратно подтирая нос, губы и проверяя потом сухими пальцами кожу лица и стесняясь своей возможной неопрятности. Во всех этих ее движениях, мелких и частых, была не просто чисто-плотность, а деликатность, желание не задеть другого своим видом и обликом.
Она уснула как-то сразу, мгновенно, а я, грешница, боялась, что, высказавшись, она не захочет возвращаться и найдет во сне дверь в другие пределы. И что мне тогда делать? Но она проснулась, стала извиняться, а я засуетилась уходить.
Мы обнялись с ней на прощанье, и я поняла, что я люблю эту старуху, получалось, что и она любит меня. Иначе… С чего бы нам так оплакивать друг друга?
Когда вышла, слышала, как Фаля тяжело двигает стулья. А я вот не сообразила это сделать.
Я рассказала все Шуре. Кроме армянина-грека.
— Тоже мне новость, — ответила Шура. — Мы народ-убивец, это давно известно.
— Во мне нет осуждения, — сказала я. — Еще неизвестно, случись мне на дороге две Офелии в веночках и случись в кармане порошок.
— Кстати… — ответила Шура. — Этого не знает никто… Мой дурак Левон давным-давно был в нее влюблен. Он тогда шоферил в горздраве. Любовь снизу вверх. Понимаешь? Но она этого не заметила, она вообще его не запомнила. А он все стеснялся потом с нею встречаться. Его просто колотун бил. Смешно, правда? Левон и Фаля… Хорошо, что мне всегда это было до звезды…