Во что-то не верю и я…
На обратной дороге Шурин муж говорит мне сквозь толщу половика на его плече:
— Шура думает плохую мысль… Узнай, какую…
— Наоборот, — отвечаю я, — она мне сказала, что вспоминает детство и ей от этого хорошо.
— Не верь, — говорит он. — Не верь. Она думает, что я ей не тот муж.
— Господи! — смеюсь я. — Думаешь, я иногда о своем не думаю так же? Или он обо мне? Мысли, ведь они — пришли-ушли. А по жизни мы уже давно одно целое.
— Узнай, — говорит несчастный, открывая дверь. — Узнай.
— Он нервничает, — сказала я Шуре, — боится твоих мыслей.
— Еще бы! — ответила. — Мысли для него — НЛО.
— Нет! — кричит Левон, входя в комнату. — Нет! Думаешь, я не хочу сесть и додумать все до конца? Думаешь, в моей голове нет вопросов? Думаешь, там же нет ответов? И думаешь, я не смог бы сплести из них парочку? Но нельзя… Нельзя создавать головой страшное…
Я вижу — на беспристрастном Шурином лице тенью проскакивает интерес. Она подымает на мужа свои удивительные глаза, а тот уже жмется в дверном проеме, норовя исчезнуть, провалиться от взгляда женщины, которую боготворит, а слова сказать не смеет. Сколько лет вместе — и не смеет. Потому как думает, что нет и не может быть слов вровень с тем, что он чувствует, а тут еще этот все-таки чужой язык, эти фразы, которые так плохо слепляются и так стыдно разваливаются на глазах.
— Левон! — говорит Шура. — Звонили Бибиковы. Просили отвезти шифер на дачу. Помоги, дорогой!
Левон делает какие-то странные движения: то ли хочет допрыгнуть до притолоки, то ли сорвать к чертовой матери, то ли расширить пространство и простор проема, а потом и преодолеть его. С какими-то непонятными армянскими горловыми звуками он выскакивает из квартиры.
— Не смей опровергать, — говорю я Шуре, — но тебе везет в любви.
На следующий день мы с Левоном возили Шуру в больницу: ей меняли гипс. Я смотрела, как распеленали синюю, мятую, какую-то неживую ногу, почему-то думалось плохое: о свойстве человека отмирать частями. Умереть ногой. Ухом. Локтем. Сердцем. Душой. Думалось печально о самой себе. Знаю ли я, чем мертва сама? Что во мне давно не фурычит? И способна ли я буду осознать собственное отмирание? Одним словом, мысленно я подкрадывалась к идее мгновенной смерти как большому благу, чем умирание частями, даже если это единственный способ продолжения жизни, тысячу раз проклятой и от этого еще более божественной.
На обратной дороге Шура сказала, что, пожалуй, мне пора возвращаться, а то Николай (мой муж) на нее затаится.
Я сказала, что возьму обратный билет на пятницу.
Был вторник.
Удивительная сила слова! Стоило только назвать день — пятница — и я ощутила запах своего дома, звук его телефонного звонка, услышала в трубке слегка раздраженный голос дочери: «Ну и что? Ты утолила родственный зуд?» Гадости она говорит, как правило, с порога. Потом лапочка лапочкой, а сначала — непременный укус. Такой у нее способ защиты. Как она это называет — прайвести?
Помогая Шуре войти в квартиру, усаживая ее в кресло, я уже отсутствовала в ее доме и в этом городе. Я наполнялась «собой», и было радостно возвращаться к надоевшему, вдруг оборотившемуся главным.
— Уже уехала? — насмешливо спросила Шура.
— От тебя не скроешься, — засмеялась я.
Это был очень тихий вторник.
А в среду утром я поехала за билетами и встала в очередь. Он меня оттолкнул у самого окошка. Я напрочь забыла его имя. Я помнила, что один раз он сидел у меня на полу, а другой раз маячил на фоне зеленого вагона. Он не видел меня, он сдавал билет на поезд и кричал. Я дернула его за рукав, и какое-то время мы бездарно и тупо смотрели друг на друга.
— А! — сказал он. — Извините. Я не знал, что вы тоже сдаете билет.
— Я покупаю, — засмеялась я.
— А как же похороны? — спросил он.
— Какие похороны? — не поняла я и даже еще не испугалась самого слова.
— Егора, — как-то грубо ответил мальчик, и я вспомнила, что его зовут Сергей. Теперь мне оставалось понять, кто же такой Егор. Не Митя же… Это бы я уже знала. Плохие новости дошли бы сразу. Значит, это неизвестный мне Егор. Теперь это модное имя.
Все это заняло столько времени, сколько нужно, чтобы мальчику вернулись деньги за сданный билет, и вот уже мне кричат «следующий», а я пулей вылетаю из очереди и хватаю Сергея за руку, как пойманного карманника.
Он смотрит на меня, снимает мою руку и осторожно, как больную, выводит на улицу. Я не слышу, что он мне говорит, потому что сердце стучит почему-то в голове громче шума окружающего мира, норовя пробить барабанные перепонки и выскочить через них к чертовой матери.
Решив, что он мне уже все рассказал, Сергей бросает меня на площади.
Я пытаюсь сложить слова в смысл. Почему-то вперед вылезает то, что у Сергея уже есть билет на самолет в Израиль, а теперь он может к нему не поспеть. На эту его мысль я отвечаю своей — мол, может быть, и слава Богу. Что ему там делать, русскому мальчику? Любовь — это, конечно, славно… И тут я запинаюсь, потому что начинаю резко сомневаться в этом.
Что мне сказал Сергей? «У них, — сказал он, — с Ленькой все по делу. Тогда в Москве она его на вокзале встретила, он пьяный шел, с девкой… Она как закричит… И я лишился прописки на ихнем полу. Мне менты сказали: „У, козел! Чтоб ноги твоей и этой горластой“. А она моя? Она не моя! А Гошка ее грудью… Но ведь она и не его! Тут же отношения с соображением…»
Я не ручаюсь за подлинность его слов. Я вообще ни за что не ручаюсь. В моей голове мир устроен окончательно и бесповоротно, пока его не сжигает какой-нибудь Кибальчиш. Тогда я кидаюсь грудью на обломки и лежу на них до тех пор, пока поджигатель где-то бродит поблизости. Дождавшись его ухода, я уже ладнаю новый мир, лучше прежнего, с запасом прочности на случай нового Кибальчиша. Хотя прийти и разрушить его может козел совсем из другого роду-племени.
Я плетусь, оставляя за собой витиеватый след несформулированных мыслей. Плетусь к Фале — к кому же еще? На звонок никто не отвечает. Я звоню во все соседние двери. Только из одной детский голос ответил, что мамы нет дома.
Шура спокойно спит на диване, в кухне под толстым полотенцем сохраняется тепло супа. Как тихо, мирно… Я несу телефон в кухню и закрываю дверь.
— Алло! — бормочу я. — Алло!
— Вы насчет похорон? — Голос чужой, посторонний. — В пятницу, в двенадцать часов…
Я кладу трубку. Я не знаю, где живет Ежик. Ни разу у него не была. Телефон я нашла в Шурином блокноте.
— Ты пришла? — Голос у сестры теплый со сна. — Тебе дали нижнюю полку?
Я вхожу с телефоном.