Это (оказывается!) такая прелесть — плюрализм в одной башке. Хрен вам — шизофрения! Я же не знала в свои онегинские годы, что у простого хлеба может быть куда больше модификаций, чем белый и черный. А тут хоровод мыслей одна другой веселей… И хочется всеми ими обладать, как какому-нибудь насильнику из епархии Сербского.
Они правильно на меня смотрят — с безнадежностью. Я ведь их люблю без взаимности.
Ленка же думала-думала, думала-думала. Даже вот сейчас звонила Леньке, хотя какой в этом уже смысл? Они с Гошкой расписались, отдав бывшей однокласснице, работающей в загсе, золотое колечко с аметистом, которое купила ей мать на свой первый продавщицкий заработок.
— В общем, все, — сказала она тускло.
— Девочка моя! — говорю я ей. — Знает ли мама?
— Вы что! Она меня убьет, — отвечает Лена. — Я иногда становлюсь на просвет — в упор не видит.
— Не говори ерунды!
— Да нет… Не убьет, конечно. Но так будет противно, так противно… А когда узнают Гошкины скелеты, эти точно могут убить…
Хотя идея зарегистрироваться — Гошкина. Он против незаконнорожденности. «Человека делают двое. Прочерк — это как бы уродство». Лена с ним не спорила. Ей так было легче. «В конце концов, столько про это снято кино. В „Санта-Барбаре“ все дети не от своих отцов».
Я ее обнимаю и смеюсь. Вот оно! Сбылось! Искусство слилось в экстазе с жизнью. Потом смеюсь и плачу. Потом плачу и захожусь гневом. Захожусь гневом и… — о Господи! — хочу ударить кого-нибудь по голове. Ударить — это я, стесняясь, прикрываю другое слово… Окончательное…
— Менталитет, — шепчу я, — это совокупность.
Лена бежит в кусточки, а у меня на подоле остается недосформулированный менталитет. Он крючится и вертится, скользкая такая и мокрая тварь, не возьмешь руками… Его надо доформулировать, срочно надо, но как я могу это сделать под рвотные спазмы девочки?
Я сбрасываю его с колен.
Мне легко оставить за скобками мою истинную цель приезда — Шуру. Потому что, хотя я и делала все, что положено делать в случае поломанной ноги, я делала это автоматически. Она упрямо не хотела ничего знать ни о Фале, ни о ее внуке, а когда я, не выдержав, закричала, что хотя бы из жалости ко мне она могла бы выслушать, Шура ответила:
— Я все знаю. И подозреваю, что все вс o знают, даже Фаля. Просто все заинтересованные люди ждут, когда ишак сдохнет.
— Какой ишак? — не поняла я.
— Султанов, — засмеялась Шура. — С чего ты взяла, что на тебе лежит какая-то ответственность? Они уже взрослые. Трахаются. Так это теперь называется? Гнусное какое слово. Все слова про это теперь гнусные. Хуже матерных.
— Жалко ребят, — говорю я.
— А мне нет, — отвечает Шура. — Случается только то, что должно случиться.
— Откуда ты все знаешь?
— Господи! — ответила Шура. — Девчонка, что их расписала, дочь медсестры, которая накладывала мне гипс. Она рассказывала историю громко, на всю операционную… Там народу было человек семь… Фалю там многие еще помнят по работе в горздраве и не любят до сих пор. Она была крутая начальница… Вот сказала — и споткнулась… Правильно ли я употребила слово «крутой»? Его теперь через раз произносят.
— Смысл-то тот же, — отвечаю я.
— Тот же? — удивляется Шура. — Не морочь голову, не такая я идиотка. Так вот… Людям, знающим Фалю, нравится, что у нее внук оказался кретином. Во-первых, никакой не стыд в наше время родить без мужа. Они затянули с абортом. Но если есть медицинские показания, вынут и готового младенца. Я тебя уверяю. Мы за ценой не постоим.
— У тебя нет детей…
Господи, ну никогда, никогда в жизни я не могла, не смела коснуться этой стороны жизни моей сестры. Что же это случилось, что сложились слова во фразу, что бездарные мышцы сделали свое дело и воробей, эта маленькая сволочь, вылетел — не поймаешь.
— У меня нет детей, потому что все вмешались, — спокойно сказала она. — Вот я тебя и прошу — уйди от этого.
Шурин грех был очень ранним, по старым временам. Она была в девятом классе. Угрюмая, недружелюбная девочка жила столь отъединенно и замкнуто, что заподозрить ее в чем-то было просто невозможно. Это я, что называется, ходила на грани, это я могла в одну секунду стать «позором» семьи, это у меня мозги были «не туда» повернуты. Шура смотрела строго в нужном направлении. Я никогда не могла понять, что связало молчаливую девочку из хорошей семьи и немолодого фотографа — ему тогда было лет тридцать. Не больше. Он был хром от рождения, но безусловно красив лицом и улыбкой. Был он невероятно беден, даже по тем временам, а физиче-ский недостаток не давал ему возможности развернуться в профессии и обслуживать в районном масштабе свадьбы, выпускные вечера и голых младенцев. Он жил наискосок от нас, у бабки, которая торговала семечками. Мы с Шурой ходили к ней с самодельными кулечками: старуха умела жарить семечки как никто. Это было баловство, потому что мешок семечек стоял у нас в летней кухне — просей как следует и жарь сколько хочешь. Но ни у кого из нас это не получалось. Мы их пережаривали, недожаривали, сжигали совсем, была даже придумана теория неинтеллигентности самого процесса, который как бы отторгал нашу семью. Никто не заметил, как Шура повадилась ходить с кулечком. Спохватились, когда, припадая на ногу, в дом пришел фотограф и сказал, что любит Шуру и хочет жениться на ней.
Помню, как он стоит в дверях, отмахивается рукой от мухи, и все. Как его выгнали, как кричала Шура, как тайком явилась в дом известная всем абортичка, как шторили окна и кипятили инструментарий убийства, как Шура едва не умерла, и тайком пришел уже другой врач, и мама ходила с синяками на руке от перевязки жгутом — она давала Шуре кровь… Когда кончился весь этот ужас, я мерт-во уснула, а когда проснулась — Шура уже стояла на ногах и смотрела в окно. Фотограф грузил на хилую бричку свое барахлишко, в котором доминировал новенький, с иголочки, штатив. У Шуры было совсем бескровное, белое, как лист бумаги, по которой я сейчас пишу эти буквы, лицо, и по нему текли какие-то мелкие частые слезы.
«А! — подумала я со сна. — Хорошо, что он уезжает. Разве он пара Шуре?»
— Дура! — сказала я ей сиплым со сна голосом. — Нашла о ком плакать!
Я так хочу верить, что она тогда меня не услышала. Ведь она даже не пошевелилась.
Итак, все все знают и ждут смерти ишака. Знать бы еще в лицо этого ишака. Я наполняю емкости водой, пользуясь моментом, что она поднялась на четвертый этаж. Думаю мысль: ни в Ростове-на-Дону, ни в Волгограде на Волге нет воды. В Донбассе проблемы с углем на зиму. Почему живущий на этой земле человек не видит иронию такой своей судьбы? Почему не слышит небесного хора про нас, в котором тенора ангелов сливаются с басами чертей, и, может, это единственный случай, когда они против нас заодно: ну никому мы не нравимся, никому. Ни воде, ни земле. Бидоны и кастрюли набраны, у меня мокрый подол, и я уже достаточно расчесала себя. Как всегда бывает в этом случае, вместо того чтобы помолиться Богу хотя бы как умею, хватаю телефонную трубку.