— Делать мне не хрена — слушать, — ответила жена. — Я эти ля-ля уже столько лет слышу, что уши увяли.
— Иногда говорят важные слова, — печально сказал Иван Иванович, — но не всем понять…
— И что же? — спросила жена.
— Много нас, — тихо сказал Иван Иванович.
— Да русских почти не осталось! — закричала жена. — Мы же не рожаем. Вот нас двое, а ребенок у нас один. Это правильно? А у неё вообще ни одного…
Ивана Ивановича просто скрутила изнутри сама мысль о рождении, о том действии, которое предшествует ему. Он вспомнил, как выглядела жена, когда лежала под ним, вспомнил себя и свое желание пополам с отвращением. Вспомнил нынешний рот дочери, который сказал ему, что надо убить её мужчину. Ибо… На этом трехбуквенном «ибо» он застрял и потерял его смысл. Буквы рассыпались и складывались в несуразицу со смыслом. Бои. Это понятно абсолютно. Это карты, а над ней военачальники. И они ставят флажки. Био. Это масса. Это толпа. Это то, чего много. Иоб. Слово как бы не несло смысла. Но если подумать, если призадуматься… Если к первой букве присобачить сверху беретик и произнести — йо! То получается и третье слово. Которое замечательно соединяет биомассу с боями победным русским кличем…
Такая мудрость простых слов, рожденная поворотом головы Ленина исключительно для него, Ивана Ивановича, вернула вспять к простой мысли: если нас много, значит, надо, чтобы было меньше. Надо помочь вождю.
…Иван Иванович сначала хотел сделать бомбу сам и опробовать её на мужчине дочери. Он стал вспоминать химию, которую изучал. Но дальше пиротехнически малого взрыва на столе опыта у него не было. Ну, в крайнем случае обожжешь руки и морду, а чтоб вырвать человека с корнем из живой жизни, для этого школьные препараты не годились. Ивану Ивановичу для страсти дела не хватало вдохновения. Ленин разбудил его ум, но все ещё недоставало энтузиазма ненависти, и его мог дать только избранник дочери.
Иван Иванович стал искать «этого мужчину». Хорошо бы заманить их в дом, сделать возможным его приход, будто их с женой там нету, а потом тихонечко вернуться, чтобы застать.
Но игру вела дочь. Она пришла и сказала, что нашла однокомнатную квартиру близко от работы, будет жить одна на свои деньги, так что пусть и они сообразят жить на свои, никто никому не должен.
— Как это одна? — спросил Иван Иванович. — Ты и тут одна на целую комнату.
— Господи, папа! Сообрази, наконец, сколько мне лет, мне уже давно пристало жить самостоятельно.
Вот чертов язык! Эта фраза «пристало жить» как-то подавила в Иване Ивановиче активность мысли, будто на здоровый росток гнева взяли и брызнули ядом. Ишь, «пристало жить». Кто так говорит вообще?
— Я тебя не понял, — вяло сказал он, — что это значит… ну, отделение… На каком таком основании? Мы тебе кто?
— Вы мне папа с мамой. А я взрослая женщина, которая хочет жить отдельно. Да девять из десяти родителей перекрестились бы… Если у вас возникнут материальные затруднения, это выяснится скоро, я буду помогать.
— Обойдемся! — сказал Иван Иванович.
— Подожди! — вмешалась мать. — Доча! Тут и смотреть нечего. Перекрутиться перекрутимся в питании, а оплатить квартиру, телефон и все эти мыла и порошки — вряд ли…
— Я буду давать сто долларов, — сказала дочь. — Или отдавайте мне все ваши платежки.
И не то чтобы Иван Иванович не понимал разумность дочкиного решения, и не то чтобы он не отдавал себе отчет в скудости собственной пенсии и заработка жены, параллельно с разумом в нем напрягалась некая сила, которая на раз опрокидывала разум и, топчась на нем, изгалялась и искривлялась.
— Нет уж, нет уж… Уходя уходи… И нам, — он хихикнул тоненько и довольно, — не пристало жить на американскую подачку. Ишь! Доллары у нее! А у меня есть мой рубль, и он меня прокормит… Он у меня заработанный, а не подачка.
Женщины открыли рот. Уже давно родители принимали зарплату дочери естественно и радостно. Иван Иванович рассматривал на свет лица чужих президентов и нашел, что они, лица, не хуже, не лучше наших царей и генералов, такие же грубоватые мужицкие морды, без очков и шляп.
Откуда ж было им знать, что перед ними был совсем другой отец и муж? Перед ними был человек, отягощенный бомбой, и все, что было вокруг, или годилось для её изготовления или нет. Дочь с её отделением, с этой несовместимой с Иваном Ивановичем фразой «пристало жить», с подлым намерением оскорбить их зеленой подачкой — все это шло в топку, где варилась идея бомбы. Не хватало только имени того «козла», того «коня с яйцами», которое завершило бы её формирование в окончательном виде.
— И с кем ты собираешься жить отдельно? — фальцетом спросил Иван Иванович.
— Я буду жить одна, — резко ответила дочь.
— Ну и правильно, — сказала мать. — У тебя свои интересы. Видак будешь смотреть, а мы не будем тявкать про электричество. Друзья придут, похохочете без оглядки на папу. Правильно ведь, отец, согласись.
«Врет, — думал Иван Иванович. — Не видак она будет смотреть, дура ты старая, и не друзья ей нужны. Ей захотелось скотства. Именно! Скотства!»
Дочь переехала быстро, оставила свой адрес, телефон, честь по чести. Сказала, чтобы не являлись без звонка, она хочет, чтобы они застали у неё порядок. Ну, нормально же!
Но Иван Иванович не прост, ох, как не прост! Он понимает, что дочь скрывает свой секрет, своего наездника. А почему? Да потому, заранее знает Иван Иванович, что она выбрала худшее из всего, что могло быть. Ведь она не спросила отца! Он ей не враг и объяснил бы, что у людей в определенный период жизни случается тяга, он сам грешен был, этому надо уступить, но потом ногой, ударом с носка, как в футболе, отринуть это как дурь, скотство и лишность.
Он решил застать их врасплох. Он сходил, посмотрел дом, высмотрел окна, вечером приехал и отследил зажигание света, сначала, видимо, на кухне, а потом в комнате. Он не видел, как пришла дочь, все-таки смотрел с другой стороны улицы, а это было время возвращения людей с работы. Ивану Ивановичу давно надо было бы носить очки для дали, он не видел вывесок магазинов, номеров автобусов, но он считал: все, что надо, он видит. Вот, к примеру, увидел свет в окнах.
Теперь надо было вычислить время, когда подняться. Не то что он мечтал увидеть грех воочию — постель и полураздетость, но что-то близкое к тому, чтобы убедиться в блуде. Где-то в глубине души он даже чувствовал момент неправоты; ну, не твое это дело, отец. Но он бил по этому слабому чувству главной мыслью: не в том возрасте дочь, чтоб таскаться. Ведь не исключено, что женатик. Совсем же срам! Разве этому они её учили?
Он поднялся, когда в кухне свет погас. Позвонил в дверь коротко, три раза, как дома. Просто другой у него не было привычки, он ведь никуда и никому не звонил в дверь, кроме собственного дома.
В квартире было тихо. Бог весть, что виделось в этот момент бедному Ивану Ивановичу. Была даже мысль уйти, потому что свидетельства как бы получены. Вот они — в тихости, в замершести. Но он позвонил в другой раз и услышал шаги дочери босыми ногами. Тяжелые, грузноватые шлепки.