– Пойдем спать, тебе ведь завтра рано вставать, – и, помолчав, добавила: – Впрочем, уже сегодня. – А потом, уже почти в дверях, обернувшись, сказала: – Да и у меня завтра хлопотный день. Нужно же подготовиться к выписке девочки – одеяльца, пеленки, ой, да, а кроватка?
Она остановилась и с тревогой посмотрела на мужа. Он ничего не ответил, только кивнул и отвернулся к окну. Не хотелось, чтобы она увидела его слезы. Может быть, зря. Под утро – сна, конечно, не было ни минуты – он смотрел на спину жены: худую, костлявую, с острыми лопатками и бледной кожей, на простые, широкие бретельки ее дешевой ночной сорочки. На все это, такое известное и знакомое, вызывающее раньше только раздражение, отторжение и неприязнь, даже какую-то физическую брезгливость, он смотрел сейчас с новым, незнакомым ему прежде чувством. Нет, наверное, все-таки не нежности, но благодарности и даже какого-то умиления.
Бумаги на девочку оформили довольно быстро: люди с положением, прекрасные рекомендации, жилищные условия – все в порядке. Но все же правду скрыть не удалось. Неизвестно, как проскользнула все-таки, проскочила узкой змейкой информация: девочка-то не чужая и взяли ее не просто так, а с умыслом. Были и партком, и письмо в газету. Короче говоря, семья Руководителя пострадала. Влиятельный родственник, брат жены, прикрыл как смог, хотя зятю теперь руки не подавал. Руководителя понизили в должности с переводом на новый строящийся объект, отобрали дачу в Барвихе, урезали зарплату.
Он пережил это довольно легко, куда страшнее были душевная боль, раскаяние, мука. Но все это меркло и тускнело перед его невероятной любовью к девочке. Она и вправду была прехорошенькая: черные глаза, вздернутый носик, пухлый рот, темные, нежные кудри. Вылитая Томочка, одним словом. Он вскакивал к ней по ночам, когда она начинала тихонько покряхтывать, умилялся, как она морщит носик, обнажает беззубые жемчужные десны. Сердце падало, когда она поджимала ножки и на ее личике появлялась гримаса боли. Жена подавала ему теплую, проглаженную утюгом, пеленку, и он осторожно расправлял ее на животике девочки.
Сестры, его старшие дочери, не отходили от кроватки малышки, трогали ее нежные пальчики и нежно щекотали ее розовые, гладкие пяточки. Поведение жены было безукоризненным. И он, подчас наблюдая за ней исподволь, видел в ее глазах любовь и нежность к малышке. Теперь он торопился со службы домой, и вся семья ждала его к ужину – небывалое дело. Он наконец начал общаться со своими молчаливыми дочерьми и с удивлением узнал, что одна, оказывается, остроумна, а вторая начитанна и рассудительна. Однажды ночью чувство вины и благодарности захлестнуло его, и он попытался обнять жену, но она отодвинулась на край кровати и отвела его руку, а потом повернулась к нему, и он увидел слезы в ее глазах. Она тихо сказала:
– Не надо, не мучай себя.
И он вдруг спросил с надеждой, сам не ожидая этого от себя:
– Но, может быть, когда-нибудь что-то наладится?
– Не знаю, – помолчав, честно ответила жена.
Он тогда понял – не простила. Страдает. Ах, как он ее понимал! Наверное, впервые в жизни.
А Томочка быстро оправилась после родов. Измеряла сантиметром талию – уф, слава богу, все в порядке. Ни миллиметра не прибавилось! Мазала голову репейным маслом – волосы, по счастью, перестали выпадать. Заказала у портнихи новое платье – по бежевому фону мелкие букетики голубых незабудок. Купила замшевые туфельки с перепонкой и кнопочкой. Готовилась к весне. Апрель выдался теплым, и уже в конце месяца она надела обновы.
Тогда, в апреле, она и встретила на Арбате своего старого приятеля – Художника. Он шел, как всегда, немного шаркая, прихрамывая (у него была больная нога), в светлом габардиновом плаще и черной беретке на голове. Томочка остановилась, дотронулась до его руки и рассмеялась:
– Господи, ну неужели тебе не жарко?
Он грустно улыбнулся:
– Знаешь, недавно болел ангиной да еще и радикулит.
– Нет, нет, – засмеялась Томочка. – Ничего этого слушать не желаю. Весна, солнце, никакого нытья.
Он слегка оживился, глядя на ее прелестное, улыбающееся лицо, любуясь ее милыми гримасками, тонкой талией, стройными ногами.
– Ну, может быть, ты созрела наконец и готова мне позировать? – спросил он с надеждой.
Она рассмеялась:
– Да, а что? Почему бы и нет? Теперь у меня уйма свободного времени!
Они начали встречаться в его квартире, в полуподвале в Колокольном переулке. В одной из двух маленьких смежных комнат стоял его мольберт и были разбросаны кисти, банки с растворителями и тюбики с красками, там же были его кушетка, покрытая узбекским сюзане, и шаткая табуретка с пепельницей и деревенским глиняным кувшином с сухоцветом. Во второй комнате жила его мать – почти слепая и глухая полусумасшедшая старуха, которая, вызывая сына, стучала палкой по стене. Он заходил, выносил горшок и кормил ее с ложки. После этого она надолго затихала.
Он устраивал Томочку на кушетку, просил слегка поджать ноги и положить голову на руку. У нее быстро уставала спина, она вытягивала ноги и потягивалась, как кошка. Он злился и требовал «вернуть композицию». Иногда она засыпала и слышала сквозь сон, как он поправляет ей волосы и складки платья. А иногда она подолгу смотрела на него, и ей очень нравилось его тонкое, бледное, нервное лицо – серые глаза, темные, почти сросшиеся у переносья брови, узкий подвижный рот. Она начинала о чем-то болтать, а он, увлеченный работой, либо отвечал невпопад, либо не отвечал вовсе. Тогда она обижалась, надувала губки, хмурила брови, капризничала, пугала его, что больше не придет. Он тяжело вздыхал, бросал кисти и шел к ней. Она щекотала его за ушами, перебирала густые, волнистые, длинные волосы, что-то шептала, вытягивалась в струнку, сворачивалась в клубок, и он терял от нее голову, говорил ей безумные, страстные слова, а она тихо смеялась и отворачивала лицо. Ей очень нравился получившийся портрет, и она просила отдать ей его. Художник тяжело расставался со своими работами и все тянул, обещая отдать после выставки, только после выставки. Но выставка не состоялась. Началась война. На фронт его не взяли по здоровью. Он попросился в ополчение и вернулся оттуда через месяц с тяжелейшей пневмонией. Томочка тогда его почти не навещала – так, была один или два раза. Старуха била палкой по стене и что-то гортанно кричала, в комнате пахло мочой и безумием. Сосед отоваривал их карточки и приносил им кипяток. Однажды Томочка забежала попрощаться – предлог, честно говоря, ей хотелось забрать портрет. Художник был очень слаб – у него обнаружили туберкулез, открытую форму. Махнул рукой на портрет:
– Забирай.
Она сказала ему, что домоуправление, куда она недавно перешла работать с завода – удобно, прямо во дворе дома, деньги те же, только нет никаких косых взглядов и «кривых рож» – эвакуируют в Татарию. Он тяжело приподнялся на подушках, долго и мучительно кашлял, а потом попросил ее отоварить талоны на муку – целый пуд, на двух человек, на него и старуху мать.
– Совсем нет сил, – объяснил он. – Говорят, надо стоять по шесть часов, соседа попросить не могу – он сутками на работе. Спаси, Томочка! Иначе сгинем, пропадем. Мать все время просит есть! А у меня нет сил вынести за ней горшок.