Она открыла ему дверь и удивленно замерла на пороге. Он всматривался в ее лицо – прекрасное и родное. И в этот момент он простил ей все и тут же, моментально, стер, забыл всю свою предыдущую жизнь без нее. Казалось, что ее и не было – той жизни. А всегда была только она – его рыжая девочка, его Машка, тоненькая, белокожая, единственная. Самая родная на свете.
– Ничего себе, – воскликнула она. – Ну, входи, раз так. – Она понемногу пришла в себя и, не прекращая удивляться, улыбнулась: – Вот это сюрпризики.
Он зашел в узкую прихожую, сразу переходящую в комнату – узкую и длинную, как пенал. Комод, этажерка с книгами, журнальный столик, тахта, торшер под зеленым абажуром. На полу плетеная дорожка кирпичного цвета.
– У тебя уютно, – сказал он дрогнувшим голосом.
– Это не трудно, – отозвалась она. – Здесь, в Прибалтике, у всех уютно – коврики, керамика, свечи. Другая культура.
Он кивнул.
– Кофе будешь? – спросила она.
Он рассмеялся:
– Нет, только не кофе, я за день чашек семь выпил. Боюсь, сердце выскочит.
– От кофе? – удивилась она.
– От тебя, – помолчав, сказал он.
Она села на стул и закурила. А он смотрел на ее руки – на пальцах было много мелких серебряных колечек.
Она поймала его взгляд.
– Здесь хорошее и дешевое серебро.
Он кивнул:
– Надо будет что-нибудь купить маме.
– Завтра я тебя отведу в одну лавку. Ты ведь останешься до завтра?
– Мне некуда идти, – проговорил он.
Они замолчали.
– Ты здесь по делам? – спросила она.
Он молчал несколько минут, потом ответил:
– Ты же все знаешь, все понимаешь. Я приехал к тебе. Если выгонишь, тотчас уйду.
Она подошла к нему и внимательно посмотрела в глаза.
– Завтра мы пойдем в серебряную лавку, а потом я покажу тебе город. У меня три свободных дня. Это здорово, что все так совпало. – Она провела рукой по его губам.
Он поймал ее руку и снова сошел с ума.
Они провели вместе три дня, и не было человека счастливее его. Они шатались по старому городу, слушали мессы в католических храмах, поедали безумное количество пирожных со взбитыми сливками, пили бесконечный кофе, не отпускали ни на минуту рук и целовались на каждом перекрестке. Она говорила, что это ее город и что здесь ей очень хорошо, что в театре есть проблемы, но ее там ценят и у нее там есть будущее. Говорила о том, что совсем не скучает по Москве – и это удивило его. И ни слова, ни слова о своей личной жизни. Он только понимал, что она одинока. Вечером без задних ног они ввалились в ее крошечную квартирку – «трамвай», как она ее называла. И опять не спали почти до утра. Если и существовал на земле рай, то определенно он был здесь – в темноватой узкой комнате с жесткой ковровой дорожкой на дощатом некрашеном полу, с тускловатым, уютным зеленым торшером и маленьким окном, выходящим на древнюю, мощенную старым, полустертым булыжником мостовую улочки Святого Стефана. Они говорили обо всем на свете, кроме своего будущего. Отгулы кончались, и он должен был лететь в Москву. Попрощались на пороге, и он погладил ее по голове, как отец гладит дочь. Наконец он решился:
– Позвонишь мне? Мне-то тебе звонить некуда.
Телефона у нее не было.
Она кивнула.
– Можно все изменить, да? – спросил он и добавил почти весело: – В конце концов работа есть везде.
Маша снова кивнула. Он прижал ее к себе, и они замерли. Он подумал о том, что нет совершенно никаких сил, чтобы оторваться от нее.
– Иди, – тихо приказала она. – Ну пожалуйста!
В самолете ему пришла в голову простая и гениальная, как ему показалось, мысль. Кто-то должен решить. Если не оба, то кто-то один должен взять все на себя и просто поставить другого перед фактом. Ведь так все просто – немного, совсем чуть-чуть измени свою жизнь – и будь счастливым. Проще не бывает.
Он легко сбежал с трапа самолета, в здании аэропорта купил цветы, схватил такси и поехал к родителям. В сумке лежали бархатный футляр с тяжелым серебряным браслетом с мутным, беловатым, похожим на засахаренный мед янтарем для мамы и бутылка зеленого травяного ликера для отца.
Они сидели на кухне, ужинали, он жадно ел мамины котлеты, жареную картошку и долго пил чай. Мать глядела на него во все глаза – ничего не понимая, чувствуя только, что он ожил, ожил наконец, и не важно, что за причина. Главное – у сына светятся глаза, и он много ест и много говорит. Значит, что-то произошло, и какая разница – что. Он был счастлив, ее мальчик. Ее взрослый мальчик. И это было самое главное. Началась какая-то суета – он пытался договориться на работе, его не хотели отпускать, требовали, чтобы он нашел себе замену. Он поругался с начальством, бросил на стол заявление, тряс Трудовым кодексом, скандалил. Но ему по большому счету было на все наплевать. У соседки-спекулянтки он купил за бешеные деньги длинную, в пол, шоколадную дубленку, повесил ее на дверцу шкафа и любовался, трогал нежную замшу и легкий, пушистый мех. Счастливо улыбаясь, представляя Машу в этой дубленке зимой, ее глаза при виде этой роскошной, сказочной дохи. «Какая удача», – бормотал он. Почему-то он очень суетился – забрал у матери диплом и военный билет, а она все спрашивала – в чем дело, а он отвечал, что скоро, очень скоро он все им расскажет и просил чуть-чуть подождать. А мать нервничала и говорила ему, что он сошел с ума. А он смеялся и вполне соглашался.
А спустя две недели, когда он уже начал укладывать вещи, вечером позвонила мать и сказала, что ему пришла телеграмма из Вильнюса. У него почему-то страшно и больно екнуло сердце, он попросил зачитать ему текст.
Она отошла от телефона за телеграммой, и эти минуты показались ему вечностью.
– «Не стоит ничего менять», – прочла мать четыре слова и растерянно, с тревогой проговорила: – Ничего не понимаю, здесь без подписи. Ты что-нибудь понимаешь?
Он молчал.
– Ты меня слышишь?! – почти закричала мать.
Он медленно положил трубку на рычаг.
А потом он запил. Тяжело, беспросветно и беспробудно. На третью неделю его, уже почти беспомощного и несопротивляющегося, увезли к себе родители. Просто погрузили в машину на заднее сиденье – как чемодан. Конечно, был врач, делали какие-то процедуры, капельницы – он помнил все это плохо, почти все время спал, только иногда его будила мать и из старого, еще бабушкиного, фарфорового поильника с надписью «Кисловодск» поила его какими-то отварами и клюквенным соком. Он морщился, отталкивал ее руку, но все же пил.
Однажды он встал и подошел к окну. На деревьях и скамейках лежал плотный и тяжелый снег. Он открыл окно, с подоконника зачерпнул в пригоршню влажную горсть и почему-то начал есть этот снег. Странно, но ему полегчало.