Но вдруг его яростную мысль перебило. Внезапно
и ясно почему-то вспомнился кусок самой ранней юности – солнечный необъятный
двор у Преображенской заставы, осколки солнца в бутылках, битый кирпич, вольные
псы побродяги.
«Нет, куда уж, ни на какую волю отсюда не
уйдёшь, зачем лгать», – тосковал пёс, сопя носом, – «привык. Я барский пёс,
интеллигентное существо, отведал лучшей жизни. Да и что такое воля? Так, дым,
мираж, фикция… Бред этих злосчастных демократов…»
Потом полутьма в ванной стала страшной, он
завыл, бросился на дверь, стал царапаться.
«У-у-у!» – как в бочку пролетело по квартире.
«Сову раздеру опять» – бешено, но бессильно
подумал пёс. Затем ослаб, полежал, а когда поднялся, шерсть на нём встала вдруг
дыбом, почему-то в ванне померещились отвратительные волчьи глаза.
И в разгар муки дверь открылась. Пёс вышел,
отряхнувшись, и угрюмо собрался на кухню, но Зина за ошейник настойчиво
повлекла его в смотровую.
Холодок прошёл у пса под сердцем.
«Зачем же я понадобился?» – подумал он
подозрительно, – «бок зажил, ничего не понимаю».
И он поехал лапами по скользкому паркету, так
и был привезён в смотровую. В ней сразу поразило невиданное освещение. Белый
шар под потолком сиял до того, что резало глаза. В белом сиянии стоял жрец и
сквозь зубы напевал про священные берега Нила. Только по смутному запаху можно
было узнать, что это Филипп Филиппович. Подстриженная его седина скрывалась под
белым колпаком, напоминающим патриарший куколь; божество было всё в белом, а
поверх белого, как епитрахиль, был надет резиновый узкий фартук. Руки – в
чёрных перчатках.
В куколе оказался и тяпнутый. Длинный стол был
раскинут, а сбоку придвинули маленький четырехугольный на блестящей ноге.
Пёс здесь возненавидел больше всего тяпнутого
и больше всего за его сегодняшние глаза. Обычно смелые и прямые, ныне они
бегали во все стороны от пёсьих глаз. Они были насторожены, фальшивы и в
глубине их таилось нехорошее, пакостное дело, если не целое преступление. Пёс
глянул на него тяжело и пасмурно и ушёл в угол.
– Ошейник, Зина, – негромко молвил Филипп
Филиппович, – только не волнуй его.
У Зины мгновенно стали такие же мерзкие глаза,
как у тяпнутого. Она подошла к псу и явно фальшиво погладила его. Тот с тоской
и презрением поглядел на неё.
«Что же… Вас трое. Возьмёте, если захотите.
Только стыдно вам… Хоть бы я знал, что будете делать со мной…»
Зина отстегнула ошейник, пёс помотал головой,
фыркнул. Тяпнутый вырос перед ним и скверный мутящий запах разлился от него.
«Фу, гадость… Отчего мне так мутно и страшно…»
– подумал пёс и попятился от тяпнутого.
– Скорее, доктор, – нетерпеливо молвил Филипп
Филиппович.
Резко и сладко пахнуло в воздухе. Тяпнутый, не
сводя с пса насторожённых дрянных глаз, высунул из-за спины правую руку и
быстро ткнул псу в нос ком влажной ваты. Шарик оторопел, в голове у него
легонько закружилось, но он успел ещё отпрянуть. Тяпнутый прыгнул за ним, и
вдруг залепил всю морду ватой. Тотчас же заперло дыхание, но ещё раз пёс успел
вырваться. «Злодей…» – мелькнуло в голове. – «За что?» – И ещё раз облепили.
Тут неожиданно посреди смотровой представилось озеро, а на нём в лодках очень
весёлые загробные небывалые розовые псы. Ноги лишились костей и согнулись.
– На стол! – весёлым голосом бухнули где-то
слова Филиппа Филипповича и расплылись в оранжевых струях. Ужас исчез, сменился
радостью. Секунды две угасающий пёс любил тяпнутого. Затем весь мир
перевернулся дном кверху и была ещё почувствована холодная, но приятная рука
под животом. Потом – ничего.
Глава 4
На узком операционном столе лежал,
раскинувшись, пёс Шарик и голова его беспомощно колотилась о белую клеёнчатую
подушку. Живот его был выстрижен и теперь доктор Борменталь, тяжело дыша и
спеша, машинкой въедаясь в шерсть, стриг голову Шарика. Филипп Филиппович,
опершись ладонями на край стола, блестящими, как золотые обода его очков,
глазами наблюдал за этой процедурой и говорил взволнованно:
– Иван Арнольдович, самый важный момент –
когда я войду в турецкое седло. Мгновенно, умоляю вас, подайте отросток и тут
же шить. Если там у меня начнёт кровоточить, потеряем время и пса потеряем.
Впрочем, для него и так никакого шанса нету, – он помолчал, прищуря глаз,
заглянул в как бы насмешливо полуприкрытый глаз пса и добавил:
– А знаете, жалко его. Представьте, я привык к
нему.
Руки он вздымал в это время, как будто
благословлял на трудный подвиг злосчастного пса Шарика. Он старался, чтобы ни
одна пылинка не села на чёрную резину.
Из-под выстриженной шерсти засверкала
беловатая кожа собаки.
Борменталь отшвырнул машинку и вооружился
бритвой. Он намылил беспомощную маленькую голову и стал брить. Сильно хрустело
под лезвием, кое-где выступала кровь. Обрив голову, тяпнутый мокрым бензиновым
комочком обтёр её, затем оголённый живот пса растянул и промолвил, отдуваясь:
«Готово».
Зина открыла кран над раковиной и Борменталь
бросился мыть руки. Зина из склянки полила их спиртом.
– Можно мне уйти, Филипп Филиппович? –
спросила она, боязливо косясь на бритую голову пса.
– Можешь.
Зина пропала. Борменталь засуетился дальше.
Лёгкими марлевыми салфеточками он обложил голову Шарика и тогда на подушке
оказался никем не виданный лысый пёсий череп и странная бородатая морда.
Тут шевельнулся жрец. Он выпрямился, глянул на
собачью голову и сказал:
– Ну, Господи, благослови. Нож.
Борменталь из сверкающей груды на столике
вынул маленький брюхатый ножик и подал его жрецу. Затем он облёкся в такие же
чёрные перчатки, как и жрец.
– Спит? – спросил Филипп Филиппович.
– Спит.
Зубы Филиппа Филипповича сжались, глазки
приобрели остренький, колючий блеск и, взмахнув ножичком, он метко и длинно
протянул по животу Шарика рану. Кожа тотчас разошлась и из неё брызнула кровь в
разные стороны. Борменталь набросился хищно, стал комьями марли давить Шарикову
рану, затем маленькими, как бы сахарными щипчиками зажал её края и она высохла.
На лбу у Борменталя пузырьками выступил пот. Филипп Филиппович полоснул второй
раз и тело Шарика вдвоём начли разрывать крючьями, ножницами, какими-то
скобками. Выскочили розовые и жёлтые, плачущие кровавой росой ткани. Филипп
Филиппович вертел ножом в теле, потом крикнул: «Ножницы!»