Он был дописан в августе месяце, был отдан какой-то
безвестной машинистке, и та перепечатала его в пяти экземплярах. И, наконец,
настал час, когда пришлось покинуть тайный приют и выйти в жизнь.
– И я вышел в жизнь, держа его в руках, и тогда моя жизнь
кончилась, – прошептал мастер и поник головой, и долго качалась печальная
черная шапочка с желтой буквой «М». Он повел дальше свой рассказ, но тот стал
несколько бессвязен. Можно было понять только одно, что тогда с гостем Ивана
случилась какая-то катастрофа.
– Я впервые попал в мир литературы, но теперь, когда уже все
кончилось и гибель моя налицо, вспоминаю о нем с ужасом! – торжественно
прошептал мастер и поднял руку. – Да, он чрезвычайно поразил меня, ах, как поразил!
– Кто? – чуть слышно шепнул Иван, опасаясь перебивать
взволнованного рассказчика.
– Да редактор, я же говорю, редактор. Да, так он прочитал.
Он смотрел на меня так, как будто у меня щека была раздута флюсом, как-то
косился в угол и даже сконфуженно хихикнул. Он без нужды мял манускрипт и
крякал. Вопросы, которые он мне задавал, показались мне сумасшедшими. Не говоря
ничего по существу романа, он спрашивал меня о том, кто я таков и откуда я
взялся, давно ли пишу и почему обо мне ничего не было слышно раньше, и даже
задал, с моей точки зрения, совсем идиотский вопрос: кто это меня надоумил
сочинить роман на такую странную тему?
Наконец, он мне надоел, и я спросил его напрямик, будет ли
он печатать роман или не будет.
Тут он засуетился, начал что-то мямлить и заявил, что
самолично решить этот вопрос он не может, что с моим произведением должны
ознакомиться другие члены редакционной коллегии, именно критики Латунский и
Ариман и литератор Мстислав Лаврович. Он просил меня прийти через две недели.
Я пришел через две недели и был принят какой-то девицей со
скошенными к носу от постоянного вранья глазами.
– Это Лапшенникова, секретарь редакции, – усмехнувшись,
сказал Иван, хорошо знающий тот мир, который так гневно описывал его гость.
– Может быть, – отрезал тот, – так вот, от нее я получил
свой роман, уже порядочно засаленный и растрепанный. Стараясь не попадать
своими глазами в мои, Лапшенникова сообщила мне, что редакция обеспечена
материалами на два года вперед и что поэтому вопрос о напечатании моего романа,
как она выразилась, отпадает.
– Что я помню после этого? – бормотал мастер, потирая висок,
– да, осыпавшиеся красные лепестки на титульном листе и еще глаза моей подруги.
Да, эти глаза я помню.
Рассказ Иванова гостя становился все путанее, все более
наполнялся какими-то недомолвками. Он говорил что-то про косой дождь, и
отчаяние в подвальном приюте, о том, что ходил куда-то еще. Шепотом вскрикивал,
что он ее, которая толкала его на борьбу, ничуть не винит, о нет, не винит!
– Помню, помню этот проклятый вкладной лист в газету, –
бормотал гость, рисуя двумя пальцами рук в воздухе газетный лист, и Иван
догадался из дальнейших путаных фраз, что какой-то другой редактор напечатал
большой отрывок из романа того, кто называл себя мастером.
По словам его, прошло не более двух дней, как в другой
газете появилась статья критика Аримана, которая называлась «Враг под крылом
редактора», в которой говорилось, что Иванов гость, пользуясь беспечностью и
невежеством редактора, сделал попытку протащить в печать апологию Иисуса
Христа.
– А, помню, помню! – вскричал Иван. – Но я забыл, как ваша
фамилия!
– Оставим, повторяю, мою фамилию, ее нет больше, – ответил
гость. – Дело не в ней. Через день в другой газете за подписью Мстислава Лавровича
обнаружилась другая статья, где автор ее предполагал ударить, и крепко ударить,
по Пилатчине и тому богомазу, который вздумал протащить (опять это проклятое
слово!) ее в печать.
Остолбенев от этого слова «Пилатчина», я развернул третью
газету. Здесь было две статьи: одна – Латунского, а другая – подписанная
буквами «Н. Э.». Уверяю вас, что произведения Аримана и Лавровича могли
считаться шуткою по сравнению с написанным Латунским. Достаточно вам сказать,
что называлась статья Латунского «Воинствующий старообрядец». Я так увлекся
чтением статей о себе, что не заметил, как она (дверь я забыл закрыть)
предстала предо мною с мокрым зонтиком в руках и мокрыми же газетами. Глаза ее
источали огонь, руки дрожали и были холодны. Сперва она бросилась меня целовать,
затем, хриплым голосом и стуча рукою по столу, сказала, что она отравит
Латунского.
Иван как-то сконфуженно покряхтел, но ничего не сказал.
– Настали совершенно безрадостные дни. Роман был написан,
больше делать было нечего, и мы оба жили тем, что сидели на коврике на полу у
печки и смотрели на огонь. Впрочем, теперь мы больше расставались, чем раньше.
Она стала уходить гулять. А со мной случилась оригинальность, как нередко
бывало в моей жизни... У меня неожиданно завелся друг. Да, да, представьте
себе, я в общем не склонен сходиться с людьми, обладаю чертовой странностью:
схожусь с людьми туго, недоверчив, подозрителен. И – представьте себе, при этом
обязательно ко мне проникает в душу кто-нибудь непредвиденный, неожиданный и
внешне-то черт знает на что похожий, и он-то мне больше всех и понравится.
Так вот в то проклятое время открылась калиточка нашего
садика, денек еще, помню, был такой приятный, осенний. Ее не было дома. И в
калиточку вошел человек. Он прошел в дом по какому-то делу к моему застройщику,
потом сошел в садик и как-то очень быстро свел со мной знакомство.
Отрекомендовался он мне журналистом. Понравился он мне до того, вообразите, что
я его до сих пор иногда вспоминаю и скучаю о нем. Дальше – больше, он стал
заходить ко мне. Я узнал, что он холост, что живет рядом со мной примерно в
такой же квартирке, но что ему тесно там, и прочее. К себе как-то не звал. Жене
моей он не понравился до чрезвычайности. Но я заступился за него. Она сказала:
– Делай, как хочешь, но говорю тебе, что этот человек
производит на меня впечатление отталкивающее.