– Что за вопрос, конечно, здесь, дорогой Фока! Арчибальд
Арчибальдович шепнул мне сегодня, что будут порционные судачки а натюрель.
Виртуозная штука!
– Умеешь ты жить, Амвросий! – со вздохом отвечал тощий,
запущенный, с карбункулом на шее Фока румяногубому гиганту, золотистоволосому,
пышнощекому Амвросию-поэту.
– Никакого уменья особенного у меня нету, – возражал
Амвросий, – а обыкновенное желание жить по-человечески. Ты хочешь сказать,
Фока, что судачки можно встретить и в «Колизее». Но в «Колизее» порция судачков
стоит тринадцать рублей пятнадцать копеек, а у нас – пять пятьдесят! Кроме
того, в «Колизее» судачки третьедневочные, и, кроме того, еще у тебя нет
гарантии, что ты не получишь в «Колизее» виноградной кистью по морде от первого
попавшего молодого человека, ворвавшегося с театрального проезда. Нет, я
категорически против «Колизея», – гремел на весь бульвар гастроном Амвросий. –
Не уговаривай меня, Фока!
– Я не уговариваю тебя, Амвросий, – пищал Фока. – Дома можно
поужинать.
– Слуга покорный, – трубил Амвросий, – представляю себе твою
жену, пытающуюся соорудить в кастрюльке в общей кухне дома порционные судачки а
натюрель! Ги-ги-ги!.. Оревуар, Фока! – и, напевая, Амвросий устремлялся к
веранде под тентом.
Эх-хо-хо... Да, было, было!.. Помнят московские старожилы
знаменитого Грибоедова! Что отварные порционные судачки! Дешевка это, милый
Амвросий! А стерлядь, стерлядь в серебристой кастрюльке, стерлядь кусками,
переложенными раковыми шейками и свежей икрой? А яйца-кокотт с шампиньоновым
пюре в чашечках? А филейчики из дроздов вам не нравились? С трюфелями? Перепела
по-генуэзски? Десять с полтиной! Да джаз, да вежливая услуга! А в июле, когда
вся семья на даче, а вас неотложные литературные дела держат в городе, – на
веранде, в тени вьющегося винограда, в золотом пятне на чистейшей скатерти
тарелочка супа-прентаньер? Помните, Амвросий? Ну что же спрашивать! По губам
вашим вижу, что помните. Что ваши сижки, судачки! А дупеля, гаршнепы, бекасы,
вальдшнепы по сезону, перепела, кулики? Шипящий в горле нарзан?! Но довольно,
ты отвлекаешься, читатель! За мной!..
В половине одиннадцатого часа того вечера, когда Берлиоз
погиб на Патриарших, в Грибоедове наверху была освещена только одна комната, и
в ней томились двенадцать литераторов, собравшихся на заседание и ожидавших
Михаила Александровича.
Сидящие на стульях, и на столах, и даже на двух подоконниках
в комнате правления МАССОЛИТа серьезно страдали от духоты. Ни одна свежая струя
не проникала в открытые окна. Москва отдавала накопленный за день в асфальте
жар, и ясно было, что ночь не принесет облегчения. Пахло луком из подвала
теткиного дома, где работала ресторанная кухня, и всем хотелось пить, все
нервничали и сердились.
Беллетрист Бескудников – тихий, прилично одетый человек с
внимательными и в то же время неуловимыми глазами – вынул часы. Стрелка ползла
к одиннадцати. Бескудников стукнул пальцем по циферблату, показал его соседу,
поэту Двубратскому, сидящему на столе и от тоски болтающему ногами, обутыми в
желтые туфли на резиновом ходу.
– Однако, – проворчал Двубратский.
– Хлопец, наверно, на Клязьме застрял, – густым голосом
отозвалась Настасья Лукинишна Непременова, московская купеческая сирота,
ставшая писательницей и сочиняющая батальные морские рассказы под псевдонимом
«Штурман Жорж».
– Позвольте! – смело заговорил автор популярных скетчей
Загривов. – Я и сам бы сейчас с удовольствием на балкончике чайку попил, вместо
того чтобы здесь вариться. Ведь заседание-то назначено в десять?
– А сейчас хорошо на Клязьме, – подзудила присутствующих
Штурман Жорж, зная, что дачный литераторский поселок Перелыгино на Клязьме –
общее больное место. – Теперь уж соловьи, наверно, поют. Мне всегда как-то
лучше работается за городом, в особенности весной.
– Третий год вношу денежки, чтобы больную базедовой болезнью
жену отправить в этот рай, да что-то ничего в волнах не видно, – ядовито и
горько сказал новеллист Иероним Поприхин.
– Это уж как кому повезет, – прогудел с подоконника критик
Абабков.
Радость загорелась в маленьких глазках Штурман Жоржа, и она
сказала, смягчая свое контральто:
– Не надо, товарищи, завидовать. Дач всего двадцать две, и
строится еще только семь, а нас в МАССОЛИТе три тысячи.
– Три тысячи сто одиннадцать человек, – вставил кто-то из
угла.
– Ну вот видите, – проговорила Штурман, – что же делать?
Естественно, что дачи получили наиболее талантливые из нас...
– Генералы! – напрямик врезался в склоку Глухарев-сценарист.
Бескудников, искусственно зевнув, вышел из комнаты.
– Одни в пяти комнатах в Перелыгине, – вслед ему сказал
Глухарев.
– Лаврович один в шести, – вскричал Денискин, – и столовая
дубом обшита!
– Э, сейчас не в этом дело, – прогудел Абабков, – а в том,
что половина двенадцатого.
Начался шум, назревало что-то вроде бунта. Стали звонить в
ненавистное Перелыгино, попали не в ту дачу, к Лавровичу, узнали, что Лаврович
ушел на реку, и совершенно от этого расстроились. Наобум позвонили в комиссию
изящной словесности по добавочному N 930 и, конечно, никого там не нашли.
– Он мог бы и позвонить! – кричали Денискин, Глухарев и
Квант.
Ах, кричали они напрасно: не мог Михаил Александрович
позвонить никуда. Далеко, далеко от Грибоедова, в громадном зале, освещенном
тысячесвечовыми лампами, на трех цинковых столах лежало то, что еще недавно
было Михаилом Александровичем.
На первом – обнаженное, в засохшей крови, тело с перебитой
рукой и раздавленной грудной клеткой, на другом – голова с выбитыми передними
зубами, с помутневшими открытыми глазами, которые не пугал резчайший свет, а на
третьем – груда заскорузлых тряпок.
Возле обезглавленного стояли: профессор судебной медицины,
патологоанатом и его прозектор, представители следствия и вызванный по телефону
от больной жены заместитель Михаила Александровича Берлиоза по МАССОЛИТу –
литератор Желдыбин.
Машина заехала за Желдыбиным и, первым долгом, вместе со
следствием, отвезла его (около полуночи это было) на квартиру убитого, где было
произведено опечатание его бумаг, а затем уж все поехали в морг.
Вот теперь стоящие у останков покойного совещались, как
лучше сделать: пришить ли отрезанную голову к шее или выставить тело в
Грибоедовском зале, просто закрыв погибшего наглухо до подбородка черным
платком?