Отец Максимиан по-прежнему томился в ожидании. Правда, в обед они с диаконом проехали в город, где и отобедали, но вот вернулись. Почему? Да вот, надобно было. Во-первых, уговор с профессором Тыщенко, но, видно, сегодня встречи уже не получится; а во-вторых, вот эта ваша крыша, не наглядеться…
— Вася, давай поедем отсюда к едрени матери.
— Слушай, Голубцов, почему же ты не в автобусе? Я наблюдаю, что происходит — еще ни одного не отпустили вот так, как тебя. А?
— По пути поговорим. Поехали.
— Воля твоя. Видно, так оно и выходит. Паисий, мы уезжаем.
Отец Максимиан сел за руль, диакон рядом, Данила развалился сзади, и они поехали.
Татион стоял в это время рядом с толпою в вестибюле и хищно высматривал Данилу. Высматривал и не находил. Психологически выверенный вариант слежки не выдерживал испытания реальностью. А ведь как красиво было задумано: загрузиться с подопечным в один автобус, разместиться в пределах видимости подопечного. И эдак вразумительно давить на психику — то многозначительно указать на часы, то на солнечный диск за окном, мол, до захода солнца-то всего ничего, считаные часы, решаться пора, любезный. Любезный сидит подчеркнуто спокоен, но на деле уже под полным контролем, и приедет куда надо когда надо, и дверь откроет, когда срок выйдет. Вот тут мы его и…
В машине Данила с видимой неохотой отвечал на настойчивые расспросы о. Максимиана. Связь институтских катаклизмов с научными экспериментами не отвергал, но и не подтвердил; скорее любопытствуя увидеть реакцию Василия, поведал о всех колдовских феноменах. Тот был доволен, поминутно повторял — «вот она, бесовщина самая, дым коромыслом». Потом заметил, что доблестные органы как всегда не туда глядят, не приглашают к сотрудничеству. Диакон Паисий в беседе не участвовал, а лишь часто вздыхал, крестился да бубнил «оборони, господи, нас грешных».
Затем о. Максимиан перешел на обширные темы. Заговорил об общем падении нравов. Нравы падали повсеместно. Отсюда проистекали бесчисленные беды и близился конец света.
— Но человека жалко, Голубцов, человеку спасение надобно. Среди царящего разгула — где ж спасешься? Затягивает человека стихия сия. А откуда вся скверна идет? От них…
— А вы, церковь, от вас что идет?
— Не богохульствуй, Голубцов, не поверю в твои заблуждения, потому как красуешься только, и не более.
— Нет, от кого вся скверна по твоей философии, мне известно. А обратное скверне, то бишь чистота и добродетель — откуда, от кого должно распространяться? От вас что-то слабо.
— Без церкви ни один бы не спасся.
— А может, не важно все это — от кого сверна, для чего. Зачем кого-то вражеского искать? Что ты, прочим. И куда вы можете вклинить свои добродетели? Поэтому и не спешите будить души — в самих вас тоже самое, Вася. Ты вот мистических врагов ищешь, твое начальство церковь с католиками который век делит — разделить не может, а душа человеческая потерялась где-то, сама по себе бродит. Вы же — пастыри, пойми, Василий, а ваши души — тоже потерялись в этом, в мнениях мира, в сиюминутных религиозных модах. Сколько-то веков назад требовали от всех полагать землю в центре мироздания и жгли под эту сурдинку на кострах, Вася, будто от того, что вокруг чего вращается зависит спасение души, — ведь бред же, Вася. И эта моя безобразная выходка у Вероники — не со зла, достучаться хочу до тебя, Вася, ведь есть же у тебя душа, ведь не умерла еще. Зачем же ты все от себя, от самодовольства своего, ведь есть же над тобой вразумитель, от него и говори…
Отец Максимиан слушал не перебивая. Но Данила вдруг умолк, и далее ехали в молчании. Данила уставился в окно, однако, думая о своем, мелькавших за окном пейзажей не замечал.
У Литейного моста о. Максимиан спросил:
— Тебя на Васильевский?
— А? Ну да. Постой, нет. Остановись, я здесь выйду.
— Ну, господь с тобой.
— И тебе того же.
Волга покатила дальше. А Данила направился к ближайшей кондитерской перекусить и выпить кофе — в петроградских кондитерских традиционно угощали на славу.
Отец Максимиан всеми силами желал разбудить в народе религиозное чувство. Когда-то, еще в духовном училище, любил он фантазировать о том, как вдруг просыпается это самое религиозное чувство, наполняются храмы, храмов уже не хватает, как священнослужители произносят на обширных площадях пламенные проповеди, а многотысячные толпы, внимающие им, обливаются слезами. Понимал, конечно, сколь несбыточны эти мечты, оттого и желал принять монашеский постриг, но духовный отец, верно ощутив главную черту в его душе, сказал: «Для монашества твоя гордыня слишком невелика, нечего будет в себе переламывать».
Со временем отец Максимиан обнаружил в себе почти фанатичное стремление потрясать души; тогда только и понял, о чем толковал ему духовник. Столкновение с косностью, царящей в умах и душах, мучило буквально физически, тем сильнее, чем яснее становилась невозможность достучаться, дозваться. О том, что взял на себя слишком и незаслуженно, отец Максимиан не думал.
Он желал потрясти и искал для этого самых разнообразных подходов. Потому с головой окунулся в недра внутрицерковной политики; с умом использовал связи с госбезопасностью, сумел поставить себя так, что не столько они его наставляли, сколько он их — все-таки были они хотя и не верующими, но и не атеистами, скорее суеверными; не преминул отец Максимиан использовать схему «общий враг сплачивает» — и постепенно укрепилась за ним репутация непримиримого борца с масонскими и семитскими заговорами.
Годы усердной работы в избранном направлении вкупе с изрядным терпением должны были принести неизбежные плоды, и вот тогда отец Максимиан стал бы вдохновителем чаемого религиозного возрождения. Но, как человек умный, он видел, что внутрицерковная деятельность отдаляет его собственно от простых верующих, госбезовские чины приходят и уходят, оставаясь всё так же равнодушны, лелея к тому же собственные цели. А с масонскими и прочими заговорами выходило еще хуже. Отец Максимиан хорошо понимал: пока не схвачен с поличным и не доставлен на всеобщий суд хотя бы один агент масонского заговора или сионских мудрецов — до тех пор всколыхнуть на подобной почве народное чувство до религиозных высот не представляется возможным.
А он хотел чувства настоящего, устремленного не вширь, а вверх, глубокого и всеобщего. Вот если бы народ ужаснулся не животным страхом, но глубинным, мистическим, когда некуда спрятаться, когда и останется одно — обратиться к богу.
Была у о. Максимиана неясная уверенность, что должно произойти на его веку что-то роковое, то самое, и что он рожден для этого решающего момента. Он-то внутренне почти готов, а ничего не происходит. Терпения ему было не занимать, и он ждал, ждал.
И вдруг — звонок профессора Тыщенко, встреча. Тот рассказывает странные вещи. Понять его тяжело, но по душевному надрыву профессора видно, что происходит и впрямь что-то безобразное. Нет, вот так поверить в ожидаемую катастрофу нельзя. Сперва проверить, всё проверить, ощутить кожей. Поэтому и проводит целый день под институтом, охотно соглашается подвезти Голубцова и тщательно, хотя и осторожно расспрашивает. По ходу разговора вдруг понимает — Голубцов не просто свидетель, он и сам как-то замешан во всем этом.