Он привлек ее к себе, обняв за плечи, и сказал:
— Странно, проблемы как будто бы у меня, а боюсь за тебя. Весь день черт знает что творится, сумбур в башке. А тебя увидел — и всё прояснело, только страх за тебя. Может, это у меня глюки такие?
— Даня, это что-то другое…
— Да, да, я и сам чувствую. Но ведь у нас еще будет время поговорить, когда все поразойдутся, ведь так?
— Ну конечно.
— Пошли. Праздник как никак. В самом деле, — и Данила, распахнув дверь, шагнул в коридор, а из коридора в «салон», в среднюю залу.
Картины, фортепиано в углу, два поместительных дивана, кремовые шторы с оборками, кресла, пара журнальных столиков, и большой, во всю стену, самодельный книжный шкаф.
Из картин две были настоящие, то есть картины самой Вероники — небольшой этюд кисти Левитана да портрет хозяйки, простой, углем на картоне — скорее память о каком-то событии, чем произведение искусства. Прочие картины, обильно осыпавшие стены, относились к так называемой «экспозиции»: знакомые богемные художники периодически выставляли новенькое.
На сей раз это были картины Владика Петрухина, нарочитого примитивиста, так смачно, трогательно и душевно живописующего крупных, неохватных баб на фоне таких же необъятных домашних животных и стогов сена, как правило, посреди бескрайних заснеженных просторов Родины. Были и иные сюжеты: воздушный флот в составе планеров, кукурузников, цеппелинов — все невообразимых форм и размеров, обычно в перевернутом состоянии, когда на небе осторожные пешеходы выгуливают собак, яркоцветные кошки перебегают намеченные пунктиром дороги… Ну а гвоздевой темой были знаменитые натюрморты Петрухина — огромные искрящиеся, сверкающие арбузы, внутри которых — дыни, виноград, манго, другие тропические излишества, и всё в таком роде, и притом на ладони какого-нибудь деревенского старичка-топинамбура с клюкой и дерзкой ухмылкой: нате, мол, кушайте, коли могете, а как оно такая пища произросла — не скажу!
В салоне сам Владик ожесточенно рассказывал концепцию своей новой темы, из которой уже проистекла и наличествовала в природе картина — вот эта, эта самая, «Рай в шалаше». Адресовался же Петрухин к развалившемуся в креслах отцу Максимиану, то есть к Васе Однотонову, в былые времена исполнителю почитай всех ролей романтических любовников в студенческом театре, ныне шумно известному на весь Петроград служителю культа.
Владика Данила оставил без внимания. Его заинтересовал молодой человек у окна, взлохмаченный, с горящим беззащитным взглядом, раскрасневшийся, гордый — далекий от суеты поэт-скиталец. Он громко декламировал:
— …От неумышленных молитв могилы… расцветают!..
— Вероника, откуда это чудо к тебе залетело? — спросил Данила.
— Его Вася привел. Говорит — «крупный религиозный поэт с особым мистическим складом души». Стас Осенний.
Молодой человек прокашлялся и объявил очередное стихотворение:
— «Цветы»
[1]
.
Восходит надежда,
И рвутся мечты.
А в небе всё те же —
Живые Цветы.
Ночная невинность,
И тайна греха…
И Божия Милость
Целует врага…
Отец Максимиан довольно улыбался, кивая то Пеструхину, то Осеннему, обозначая лицом самое доброжелательное внимание, хотя, ясное дело, не слушал ни того, ни другого.
Данила решительно приблизился к креслу и, взявши Васю Однотонова за ворот одеяния, молвил:
— Ввожу в курс, отец Василий, что ежели начнешь здесь разводить свою антисемитскую бодягу насчет евреев, то я тебя, гада, урою.
— Окстись, Голубцов! Какой я тебе отец Василий! Если угодно — отец Максимиан. Да отпусти, скот, я, как-никак, духовное лицо!
— Мне твое духовное лицо без надобности, я тебе твой «чайник» начищу.
Народ из «своих» заулыбался, но прочие смутились — не все знали отца Максимиана еще по годам розовой юности и туманного детства, были ведь и «левые» персоны, у Вероники кого только не увидишь.
— Позвольте, э-э, но всё же так нельзя нам, русским… Это же наша духовность…
— Кто это, Вероника? — искренне изумился Данила, оборотившись на голос. Голос принадлежал поджарому человеку в вельветовом костюме.
— А, вы? Кто таков, на лицо незнаком… Впрочем, неважно: сударь, употребляя слово «духовность», надлежит иметь сообразное слову понятие, подкрепленное соответствующим воспитанием и исчерпывающим послужным списком.
Человек в вельветовом костюме смутился, но не растерялся, а потому объявил:
— Но ведь это хамство, граждане, ведь эдак до такого договориться можно, что…
— Нет, не отвертишься, господин не-знаю-как-вас-звать. А отец наш Василий — антисемит и черносотенец, через таких, как он, будет нам эта ваша «духовность» гребаная. Смотри, Вася, — добавил Данила и выразительно продемонстрировал тому свой добротный кулак.
И вышел, оставив до крайности шокированную аудиторию. Пошел прямо на кухню, где, как водится, собрались «самые-самые». То ли самые меланхоличные, то ли самые интеллектуальные, скорее же всего — просто «самые-самые».
Данила устроился на табурете у окна, поближе к форточке. Разгоряченный выпивкой и дискуссией народ не обратил на него никакого внимания. У плиты шевелился Игорек. Он, кажется, электрик. Впрочем, Данила не был уверен.
— Где ж вы, елки, где ж вы, палки? Народ, не видал ли кто спичек короб? Нет? — вопрошал тот, ища способа воспламенить горелку. Спичек, как водится, не обнаруживалось.
— Вот, держи, — кто-то бросил через стол зажигалку.
— Вот вы, елки, вот вы, палки! Возожжем! — обрадовался Игорек и, чиркнув кремнем, продолжил, видимо, прерванное:
— Господа, насчет славянофильства распространяйтесь со всякою осторожностью и благопредусмотрением вящим. Вообрази, комрадэ, каково было б тебе, родись ты в Перу, житель гордый Анд? Посмотрел бы я на твое славянофильство, когда вокруг одни безобразные перуанки! Вольно тебе витийствовать средь цветника славянок стройных. Вот, господа, подкреплю свою тираду ясным жизненным наблюдением. По вечерам на Дворцовой площади дает представление перуанская фолкбанда, квартетом. И что? Вообразите — низенький, смуглый, широколицый и того же ранжира широкоскулый перуанец успевает и песню петь, и на своей «скрипке без смычка» наигрывать, и пристально поедать взглядом славянок младых. Вот вам истинный славянофил.
— А что ж юные славянки?
— Известное дело — падки юные славянки до экзотики. Так вот о славянофилах — какие же они славянолюбы, если не любят живых людей, а любят одни лишь рассуждения да красивости пустые? Вот перуанец — тот славянофил, он хоть и не всех славян любит, но хотя бы женскую славянскую половину.