Ну, почти всегда.
И то, что ты в очередном душном сновидении норовишь запихнуть меня в шкаф, спрятать до того момента, пока она уберётся из комнаты, означает: совсем скоро и без видимых причин, придёт осень, которой не ждали. Она заявится, как Алиса, со здоровенным блестящим офигенным ножом и очень, очень тебя удивит. Просто очистит яблочко и уйдёт, забрав меня с собой.
«Мне не нравится, что я смертен, мне жалко, что я не точен»
[14]
— А где абрикосы?
— Отошли.
(из диалогов на крымском рынке в конце августа)
Когда черешня отойдёт, скача на тощей плодоножке, — нет, стишков здесь не будет, но когда отойдёт черешня, косолапя на черенках, которые кто-то вроде Одри Хорн завязал в узел языком (кто-то, чей жизненный опыт широк, но однообразен); когда окажется, что и земляника не то что отошла, а уже съедено и варенье из неё, и банки вымыты для аджики; когда золотые абрикосы усохнут до кураги, а их пыльные кости будут побиты камнями; когда самые упорные персики потеряют вид и удалятся со стыдом; когда останутся только инжир и яблоки, — тогда. Тогда я построюсь в клин и улечу. О, я уверена, что сумею построиться в очень хороший убедительный клин, чтобы всякий, кто случайно поднимет голову в последний тёплый вечер сентября, смог с уверенностью сказать: вот и осень.
Может быть, яблоко
Это облако? Нет, это яблоко.
Это азбука в женской руке.
Сергей Гандлевский
Я чувствую осень. Я чувствую осень, неизбежную, как усталость после долгого дня. Сколько ни скачи, ни принимай допинг в чашках, баночках, таблетках, шприцах и рискованных разговорах, взгляды угаснут, и мы расстанемся с заметным облегчением. Негодяем назначен тот, кто первый отвернулся, но по-честному устали оба, и тот, кто уходит раньше, всего лишь решительнее.
Я чувствую осень не в дожде, не в охлаждении солнца и удлинении теней. Она в пресыщении нехитрыми радостями лета: я перегрелась в полдень, перекупалась на закате, переела краденого варенья, у меня живот болит. Грязную банку хочется разбить, а потом прийти к тому, перед кем виновата, жалуясь, но не признаваясь. Болии-ит, болииит, я устала. Не надо врача, это не кровь, это не знаю, краска, нет, нет, не трогай меня, просто пожалей.
Я чувствую осень, тонкую ноту мороза в теплом ветре, будто мне прозвенели льдом в бокале. И нестерпимо хочется отпить, вдохнуть уже чистого холода, без обмана. Не подставлять больше тело солнцу, спрятать его в меха, в белую снежную шкуру. Больше не рыжая, не горячая, не безумная, не быстрая — теперь, как медленное серебро, я хочу уйти под лёд.
Я чувствую осень, слышу одинокий крик бессмертного ястреба, превратившегося в точку, в зрачок, сужающийся на светлом бесцветном небе. Ничего не возьму с собой из жадного жаркого лета, ни цветка, ни плода, ни варенья, ни солёных огурцов на зиму.
Но, может быть, яблоко.
пункТир
В пять утра я выбралась из постели — из тёплой уютной постели, — чтобы написать кому-то — кому-нибудь — «я сейчас сдохну без нежности». Мне не хватает нежности — это при том, что мой мир организован так, чтобы генерировать её бесперебойно и в больших количествах. И сама я задумана вызывать нежность у всякого — у мужчин, женщин и существ. Но котятам не подходит еда с вашего стола, я не могу больше пить из любой реки и откусывать от всякого плода. «Это типичный конец октября, — пишет рыжая женщина, — это бесконечно красиво». Но среди вашей красоты мои глаза пусты, как в темноте, не всякая красота мне теперь подходит — и, уж конечно, мир, превратившийся в золото, не годен, чтобы им любоваться. Впрочем, я существую в ином мифе: the torment of Tantalus, как все мы знаем из школьного курса, включали в себя не только невозможность дотянуться до воды и пищи, но и страх — пожалуй, разновидность клаустрофобии, — над ним нависала скала, вы без сомнения помните. У меня затекла шея оттого, что я всё время пригибаюсь под несуществующей скалой, я закрываю глаза и глажу себя по волосам, представляя, что это не моя рука — и не мои волосы. Но, боже мой, мне всего достаточно — нежности, красоты, чужих рук, чужих кудрей, а голод, жажда и страх — это типичный конец октября, только и всего.
История костюма
И ещё о погоде: когда в моём городе выдаётся красивый октябрь, я горжусь так, будто сама его сделала. «Красиво», говорит спутник, и я важно принимаю комплимент — ещё бы! мы старались. Мы ставили свет и раскладывали желтое на сером, мы дистиллировали и охлаждали воздух, а потом добавили запах гари.
Когда же октябрь не удаётся, я важничаю ещё больше: «Да, московская погода — кайф для настоящих мудаков»… Формула пошла от одного психованного наркомана, ныне спокойного: «чёрное — кайф для настоящих мудаков», говорил он, и тело его было очень сухим и очень горячим. Вам не понять, вам здесь и не прожить, если не научитесь одеваться так, чтобы остаться счастливыми в конце октября. Я сейчас часто их вспоминаю, тех, что были живы, пока умели быть счастливыми в конце октября. Наши девочки не ходили на свидания, если не могли надеть чулки. Или тёплые колготки, или секс, что-нибудь одно. Они брали с собой крепкий алкоголь во фляжках, чтобы дыхание перед поцелуем пахло виноградом, чтобы тело в лёгком платье под глухим пальто оставалось сухим и горячим, очень. Наши мальчики были хищными и храбрыми, а потому не многие из них постарели, ведь выживают только осторожные хищники. Они носили чёрные футболки и мягкие итальянские пиджаки песочного цвета, а поверх — тёмно-серые плащи с подложенными плечами, и от этого казались большими, и только по истончившимся запястьям можно было понять, что там, под слоями одежды, тело почти сожжено. Наши девочки спаслись, но я не хочу на это смотреть. Но ради своей памяти я буду ходить на свидания — пока вообще захочу ходить на свидания — всегда в чулках, с фляжкой крепкого алкоголя, в лёгком платье под глухим пальто.
Меня чрезвычайно занимает мысль, что каждый несёт в себе ростки собственной смерти, в каждом яйце — игла, и не кащеева, а чьё яйцо, того и смерть; и это происходит не только на уровне физиологии, но и судьбы. Что, например, в случае гибели насильственной жертва сама выращивает своего убийцу. Любопытно рассматривать в этом контексте две жизни, пытаясь понять, какие поступки привлекли их друг к другу. Здесь, разумеется, нет и тени отвратительного «сам виноват», и Марк Чепмен — не лилль-ский палач, интересен лишь рисунок перемещений и сама мысль, что мы, как бездумные дети, играющие с таксой, бросаем и бросаем мяч; что мы будто закидываем крючки, приманивая серебряную рыбку — иглу — пулю — топор.
20 лет на этой войне
Осознала, что могу отвечать прилипчивым подросткам: «Да я сексом начала заниматься раньше, чем ты на свет родился» — так будет точнее, чем «я тебе в матери гожусь», потому что в матери я, конечно, не гожусь. Из всех женских ролей мне подходит лишь одна, но не о том сейчас.