Говорили, что он переодетый фээсбэшник и за всеми таким
образом шпионит.
Алина забыла запереть дверь, а на столе у нее пепельница с
окурками, а пожарник наверняка уже в засаде!
Она влетела в свою каморку, зажгла свет и первым делом
кинулась к пепельнице – чтобы поскорее замести следы преступления, повернулась
с ней в руке, и сильнейший удар в лицо сбил ее с ног.
Пепельница выпала, окурки посыпались медленно, как в кино.
Она еще успела подумать, что ковер светлый и теперь
останутся пятна.
Жалко.
* * *
Ники проснулся мгновенно, как всегда – просто открыл глаза и
осознал себя вне сна.
Только в этот раз с осознанием вышли сложности.
Несколько секунд он не мог понять, где он и что с ним.
Белый потолок. Унылые стены. Подушка, измятая, как лицо
алкоголика. Тощее одеяльце, сползшее почти до пола. Рука затекла так, что он
почти ее не чувствует.
Больница?.. Гостиница города Апатиты?.. Военный госпиталь
под Кабулом?.. Приют для бездомных в Ольстере?..
Он стремительно сел, охнул от боли в руке и все понял.
Он дома. Все в порядке, он жив и здоров, никакого приюта или
госпиталя.
За тонкой “хрущевской” стеночкой неаппетитно стучала посуда
и пахло как-то не по-утреннему тяжко – то ли горелым маслом, то ли луком. Ники
не выносил эти утренние запахи, с самого детства терпеть не мог, а они
повторялись изо дня в день.
Он потер свою руку, которую все кололо, – сто лет назад в
Грозном не слишком меткий снайпер прострелил ему кисть. Целился в голову, но
промахнулся. Камера закрыла Ники голову, а кисть была раздроблена, и полевой
хирург в госпитале в Ханкале по одной складывал мелкие косточки в новую кисть.
Складывал и матерился. Ники все слышал, потому что наркоза на всех не хватало.
Ранение в руку считалось легким, и наркоз Беляеву не полагался.
Хирург ругался, а Ники выл сквозь сцепленные зубы.
Теперь рука время от времени становится как будто чужой,
искусственной, и сложенные вместе раздробленные кости начинают цеплять друг за
друга, выворачиваться наружу.
Он с отвращением посмотрел на свою кисть, немного сплюснутую
как раз там, куда угодила пуля.
Значит, так.
Ванна. Очень много очень горячей воды.
Кофе. Очень большая белая кружка с синими буквами “Би-би-си”
на боку. И много сахара.
Две сигареты – с первым глотком и с последним.
И в машину, и на работу, по утренней, задыхающейся от
автомобилей и утопающей в дожде Москве, под “Радио-роке” и бодрую Женю Глюкк,
которая непременно скажет что-нибудь занятное или остроумное, а он непременно
подпоет Шевчуку, если тот вновь грянет про “последнюю осень”.
И “дворники” мотаются по стеклу, и в мокром асфальте дрожат
огоньки машин, и разноцветные зонты на пешеходном переходе, и троллейбус
впереди, похожий на мокрого голубого слона, и мысли ни о чем, как всегда бывает
по утрам.
И впереди самое лучшее, самое приятное, что только есть в
жизни, – длинный и складный рабочий день.
Надо только дотянуть до работы. Ни с кем не разговаривать,
ни на кого не смотреть, не раздражаться, не…
Была еще тысяча всяких “не”, которые всегда одолевали его
дома и о которых он постоянно себе напоминал.
Потерпи, чего там!.. Нежный стал, твою мать, все тебя
раздражает. Ничего, не растаешь, потерпи. Скоро в командировку, слава богу.
Он натянул джинсы, вытащил из гардероба полотенце, которое
всегда носил с собой, в ванной не оставлял, как в коммунальной квартире на
полтора десятка “коечников”, и открыл дверь.
Тяжелый запах хлопнул его по носу. Ники взялся за нос.
В коридоре ему попался пузатенький и плешивый мужичонка в
выцветших трусах и шерстяной спортивной кофте на молнии – отец. Ники, не говоря
ни слова, посторонился и пропустил его.
Ники перестал его замечать приблизительно лет с
восемнадцати.
Отец же в подпитии непременно начинал испытывать отцовские
чувства и лезть к нему с вопросами, и учить его жизни, и напоминать о том, кому
он, Никита, собственно, и обязан всем.
В данный момент по утреннему времени отец был мрачен и
трезв, и поэтому все обошлось.
Но только до двери в кухню, которую нужно было миновать,
чтобы попасть в ванную.
– И ты тут! – сказали из кухни громко. – Да когда ж это
кончится-то! Когда тебя пристрелят наконец-то, а?
– Не дождетесь, – пробормотал Ники и протиснулся мимо
тщедушной женщины в цветастом халате. Ему нужно было включить чайник, чтобы
сварить кофе.
Придерживая на плече полотенце, одной рукой он налил из
канистры воды – и не слишком ловко. Вода плеснула на стол.
– Да кто тебе разрешил на моей кухне свинячить?! – закричала
из-за его плеча тщедушная, словно выжидала, когда же наконец он зальет стол. –
За что мне наказание такое?! И ведь не убьют нигде, прости господи! Скольких
там уж поубивало, а этот все обратно прется!
Ники вздохнул тяжело, как слон.
Ну что делать? Как быть?
Заорать, надавать по физиономии, затопать ногами,
пригрозить? Было время, когда от гнева, который заливал голову, от одного
взгляда на отца и его новую жену темнело в глазах и становилось трудно дышать.
Пару раз по молодости он дрался и колотил посуду, а потом перестал, осознав,
что все это полная бессмыслица.
Жизнь такова, какова она есть, – вот она, житейская
мудрость-то!
В конце концов, он сам во всем виноват. Давно можно было
найти квартиру, снимать ее и жить припеваючи, но ему вечно оказывалось некогда.
Он бывал в Москве так помалу, что подчас даже сумка оставалась нераспакованной.
Какую еще квартиру искать!..
Сюда он приезжал только спать – упасть до утра, ни о чем не
думать и не вспоминать, а утром опять на работу, где он был нужен, важен и где
никто не ждал, когда же наконец его убьют!..
– Галя, где мои штаны?!
– И этот туда же! Один решил меня доконать, и второй тоже,
алкоголик проклятущий! Откуда мне знать, где твои штаны, где их вчера бросил,
там они и валяются!
– Заткнись, зараза! Выгоню, поедешь обратно в свой колхоз
дерьмо месить!
– Да это еще кто кого выгонит-то! Я такие же права имею, мне
в домоуправлении сказали, что право у нас как есть равное, и мы еще поглядим,
кто кого выгонит!
– Где мои штаны, я тебя спрашиваю?!