Я прочёл «Записки охотника» и решил, что Кораблёв врёт. У меня сильная воля.
Разумеется, нужно было бы проверить себя ещё раз. Скажем, каждое утро после зарядки обтираться холодной водой из-под крана. Или выйти в год по арифметике на «отлично». Но всё это я отложил до возвращения в школу, а пока оставалось только думать и думать.
«Ты воображаешь лучше, чем соображаешь». Почему он так сказал? Может быть, потому, что я хвастал своей лепкой? Это было обидно. Катька — вот кто воображает! Или Кораблёв иначе понимает это слово. Я решил, что спрошу у него, если он придёт ещё раз. Но он не пришёл, и только через год или два я узнал, что воображать — это значит не только «задаваться».
«Кто ты такой и зачем существуешь на белом свете?» Я думал над этим, читая газеты. В больнице я стал читать газеты. Интересно. Если бы не было так много иностранных слов! Я нашёл среди них и «вульгаризацию» и «крокодиловы слёзы».
Наконец Иван Иваныч осмотрел меня в последний раз и велел выписать из больницы. Это был замечательный день. Мы простились, но он оставил мне свой адрес и велел зайти.
— Только смотри не позже двадцатого, — весело сказал он. — А то, брат, того и гляди, дома не застанешь…
С узлом в руках я вышел из больницы и, пройдя квартал, присел на тумбу — такая ещё была слабость. Но как хорошо! Какая большая Москва! Я забыл её. И как шумно на улицах! У меня закружилась голова, но я знал, что не упаду. Я здоров и буду жить. Я поправился. Прощай, больница! Здравствуй, школа!
По правде говоря, я был немного огорчён, что в школе меня встретили так равнодушно. Только Ромашка спросил:
— Выздоровел?
С таким выражением, как будто он немного жалел, что я не умер.
Валька обрадовался, но ему было не до меня. У него пропал ёж, и он подозревал, что повар, по распоряжению Николая Антоныча, бросил ежа в помойную яму.
— Уж лучше бы я его продал, — грустно сказал Валька. — Мне двадцать пять копеек давали. Дурак — не взял.
Пока я лежал в больнице, появились новые деньги — серебряные и золотые.
В детдоме всё было по-старому, только Серафима Петровна перешла в старшие классы, и на её место поступил мужчина-воспитатель Суткин. Валька сказал, что он — подлиза. Подлизывается к Николаю Антонычу, к немке, к Ружичеку и к ребятам.
Зато в школе за эти полгода произошли большие перемены. Во-первых, она стала вдвое меньше: часть старших классов перевели в другие школы.
Во-вторых, её покрасили и побелили — просто не узнать стало прежних грязных комнат с тусклыми окнами и чёрными потолками.
В-третьих, все только и говорили о комсомольской ячейке. Секретарём была теперь тётя Варя, та самая девочка из хозяйственной комиссии, которая в двадцатом году с шумовкой в руке деловито разгуливала по коридору. Должно быть, она оказалась хорошим секретарём, потому что, когда я вернулся, маленькая комнатка комсомольской ячейки была самым интересным местом в нашей школе.
Я ещё не был комсомольцем, но на третий день после возвращения из больницы уже получил от тёти Вари задание — нарисовать парящий в облаках самолёт и над ним надпись: «Молодёжь, вступай в ОДВФ!»
Пальцы у меня ещё были как чужие, но я с жаром принялся за работу.
Словом, в школе стало в тысячу раз интереснее, чем прежде, и я, вступив сразу во все кружки и увлёкшись коллективным чтением газет, совсем забыл о докторе Иване Иваныче и о том, что он просил меня зайти не позже 20 мая.
Глава четырнадцатая
СЕРЕБРЯНЫЙ ПОЛТИННИК
В этот день, когда я наконец собрался к нему, у нас с самого утра был переполох. Валькин ёж нашёлся. Оказывается, он забрался на чердак и каким-то образом попал в старую капустную кадку.
Может быть, он вспомнил, что не спал зимой, может быть, ослабел, просидев в кадке две недели, но только вид у него был неважный. Во всяком случае, нужно было постараться поскорее его продать, потому что было похоже, что он собирается подохнуть. Он больше не прятал рыла и не свёртывался клубком, когда его трогали за нос. Рыжая борода как-то обвисла. Словом, он был совсем плох, и больше ничего не оставалось, как отнести его в университет — в университете какая-то лаборатория покупала ежей. Валька завернул его в старые штаны и ушёл. Очень грустный, он вернулся через час и сел на кровать.
— Его вскроют, — сказал он мне и перекосился, чтобы не заплакать.
— Как — вскроют?
— Очень просто. Разрежут живот и начнут копаться. Жалко.
Мы немного поспорили, у всех ли ежей внутренности на том же месте.
— Ладно, наплевать, — сказал я. — Другого купишь… Сколько тебе дали?
Валька молча разжал кулак. Ёж был полудохлый, и дали только двадцать копеек.
— А у меня тридцать, — сказал я. — Сложимся и купим спиннинг.
Про спиннинг я нарочно сказал, чтобы его утешить. Спиннинг — это такая складная длинная удочка с длинной леской на колесе, так что наживу можно закидывать от берега метров на сорок. Я видел эту штуку ещё в Энске. Один пристав в Энске ловил рыбу спиннингом.
Мы сложились и даже обменяли наши гривенники и пятиалтынные на один новенький серебряный полтинник. Полтинников я ещё не видел, они почему-то редко попадались.
Вся эта история с Валькиным ежом сильно задержала меня, и, когда я выбрался к доктору, уже начинало темнеть. Он жил далеко, на Зубовском бульваре, а трамваи были теперь платные, не то что в двадцатом году. Но я всё-таки доехал бесплатно.
Только одно окно светилось в глубине сада, в белом доме с колоннами на Зубовском бульваре, и я решил, что это в комнате доктора горит свет. Я ошибся. Доктор жил, оказывается, в третьем этаже, а свет горел во втором. Квартира восемь. Вот она. Под номером было крупно написано мелом:
«Здесь живёт Павлов, а не Левенсон».
Павлов — это и был доктор Иван Иваныч.
Мне открыла женщина с ребёнком на руках и, всё время шикая, спросила, что мне нужно. Я сказал. Она, всё шикая, сказала, что доктор дома, но, кажется, спит.
— Всё-таки постучи, — шёпотом сказала она. — Наверно, не спит.
— Не сплю! — закричал откуда-то доктор. — Кто там?
— Какой-то мальчик.
— Пусть войдёт.
Я в первый раз был у доктора и удивился, что в комнате такой беспорядок. На полу, вперемешку с пакетами чаю и табаку, валялись кожаные перчатки и странные красивые меховые сапоги. Вся комната была завалена открытыми чемоданами и заплечными мешками. И среди этого развала со штативом в руках стоял доктор Иван Иваныч.
— А, Саня! — весело сказал он. — Явился. Ну, как дела? Живёшь?
— Живу.
— Отлично! Кашляешь?
— Нет.
— Молодец! А я, брат, о тебе статью написал.