Николаю! Но мало ли Николаев на свете!
Конечно, на свете много Николаев и даже в этой аудитории их было немало, но только один из них вдруг выпрямился, оглянулся, когда я громко назвал это имя, и палка, на которую он опирался, упала и покатилась. Ему подали палку.
— Не для того я хочу сегодня полностью назвать это имя, чтобы решить старый спор между мною и этим человеком. Наш спор давно решён — самой жизнью. Но в своих статьях он продолжает утверждать, что всегда был благодетелем капитана Татаринова и что даже самая мысль «пройти по стопам Норденшельда», как он пишет, принадлежала ему. Он так уверен в себе, что имел смелость явиться на мой доклад и сейчас находится в этом зале.
Шёпот пробежал по рядам, потом стало тихо; потом снова шёпот. Председатель позвонил в колокольчик.
— Странная судьба! До сих пор он действительно ни разу не был назван полностью — имя, отчество и фамилия. Но среди прощальных писем капитана мы нашли и деловые бумаги. С одной из них, очевидно, капитан никогда не расставался. Это копия обязательства, согласно которому: 1. По возвращении на Большую землю вся промысловая добыча принадлежит Николаю Антоновичу Татаринову — полностью имя, отчество и фамилия. 2. Капитан заранее отказывается от всякого вознаграждения. 3. В случае потери судна капитан отвечает всем своим имуществом перед Николаем Антоновичем Татариновым — полностью имя, отчество и фамилия. 4. Самое судно и страховая премия принадлежат Николаю Антоновичу Татаринову — полностью имя, отчество и фамилия. Когда-то в разговоре со мной этот человек сказал, что только одного свидетеля он признаёт: самого капитана. Пусть же он теперь перед всеми нами откажется от этих слов, потому что сам капитан теперь называет его — полностью имя, отчество и фамилия!
Страшная суматоха поднялась в зале, едва я кончил свою речь: в передних рядах многие встали, в задних стали кричать, чтобы садились — не видно, а он стоял, подняв руку с палкой, и кричал:
— Я прошу слова, я прошу слова!
Он получил слово, но ему не дали говорить. В жизни моей я не слышал такого дьявольского шума, который поднимался, едва он открывал рот. Но он всё-таки сказал что-то — никто не расслышал — и, тяжело стуча палкой, сошёл с кафедры и направился к выходу вдоль зрительного зала. Он шёл в полной пустоте — и там, где он проходил, долго была ещё пустота, как будто никто не хотел идти там, где он только что прошёл, стуча своей палкой.
Глава девятая
И ПОСЛЕДНЯЯ
Вагон шёл до Энска, значит, все эти люди, расположившиеся где придётся: на полу и на полках, в переполненном, полутёмном вагоне, — ехали в Энск. В прежние времена этого было достаточно, чтобы его народонаселение увеличилось чуть ли не вдвое.
Мы познакомились с соседями, или, вернее, с соседками (потому что это были студентки московских вузов), и они сказали, что едут в Энск на работу.
— На какую же?
Ещё неизвестно. На шахты.
Если не считать подкопа в Соборном саду, о котором Петька когда-то говорил, что он идёт под рекой и что в нём «на каждом шагу скелеты», в Энске никогда не было ничего похожего на шахты. Но девушки утверждали, что едут на шахты.
Как всегда, уже через три — четыре часа в каждом отделении образовалась своя жизнь, не похожая на соседнюю, как будто тонкие, не доверху, дощатые стенки разделили не вагон, а чувства и мысли. В одних отделениях стало шумно и весело, а в других скучно. У нас — весело, потому что девушки, немного погрустив, что не удалось остаться на летнюю работу в Москве, и поругав какую-то Машку, которой это удалось, стали петь, и весь вечер мы с Катей слушали современные военные романсы, среди которых несколько было забавных. В общем, девушки пели до самого Энска, даже ночью — почему-то они решили не спать. Так и прошла вся недолгая дорога — тридцать четыре часа — в пенье девушек и в дремоте под это молодое, то весёлое, то грустное, пенье.
Прежде поезд приходил рано утром, а теперь — под вечер, так что, когда мы слезли, маленький вокзал показался мне в сумерках симпатичным и старомодно-уютным. Но прежний Энск кончился там, где кончился широкий, в липах, подъезд к этому зданию, потому что, выйдя на бульвар, мы увидели вдалеке какие-то тёмные корпуса, над которыми быстро шли багрово-дымные облака, освещённые снизу. Это был такой странный для Энска пейзаж, что я даже сказал девушкам, что, очевидно, где-то в Заречной части пожар, и они поверили, потому что дорогой я долго хвастался, что родом из Энска и что мне знаком каждый камень. Но оказалось, что это не пожар, а пушечный завод, выстроенный в Энске за годы войны.
Я видел, как необыкновенно изменились за время войны наши города — например, М-ов, — но я не знал их в детские годы. Теперь, когда мы с Катей шли по быстро темнеющим Застенной, Гоголевской, мне казалось, что эти улицы, прежде лениво растянувшиеся вдоль крепостного вала, теперь поспешно бегут вверх, чтобы принять участие в этом беспрестанном огненно-дымном движении облаков над заводскими корпусами. Это было первое, но верное впечатление — перед нами был хорошо вооружённый город. Конечно, для меня он был прежним, родным Энском, но теперь я встретился с ним, как со старым другом, — когда вглядываешься в знакомые изменившиеся черты и невольно смеёшься от нежности и волнения и не знаешь, с чего начать разговор.
Ещё из Полярного мы писали Пете, что приедем навестить стариков, и он рассчитывал подогнать к этому времени давно обещанный отпуск.
Никто не встретил нас на вокзале, хотя я телеграфировал из Москвы, и мы решили, что Пете не удалось приехать. Но первый, кого мы встретили у подъезда между сердитыми львиными мордами дома Маркузе, был именно Петя, которого я сразу узнал, даром что из рассеянной, задумчивой личности с вопросительным выражением лица он превратился в бравого, загорелого офицера.
— Ага, вот они где! — сказал он, как будто долго искал и наконец нашёл нас.
Мы обнялись, а потом он шагнул к Кате и взял её руки в свои. У них было своё — Ленинград, и, когда они стояли, сжимая руки друг другу, даже я был далёк от них, хотя, может быть, ближе меня у них не было человека на свете.
Тётя Даша спала, когда мы ворвались в её комнату, и, вероятно, решила, что мы приснились ей, потому что, приподнявшись на локте, долго рассматривала нас с задумчивым видом. Мы стали смеяться, и она очнулась.
— Господи, Санечка! — сказала она. — И Катя! А сам-то опять уехал!
«Сам» — это был судья, а «опять уехал» — это значило, что, когда мы с Катей лет пять назад приезжали в Энск, судья был на сессии где-то в районе.
Стоит ли рассказывать о том, как хлопотала, устраивая нас, тётя Даша, как она огорчалась, что пирог приходится ставить из тёмной муки и на каком-то «заграничном сале». Кончилось тем, что мы силой усадили её, Катя принялась за хозяйство, мы с Петей вызвались помогать ей, и тётя Даша только вскрикивала и ужасалась, когда Петя «для вкуса», как он объявил, Всадил в тесто какие-то концентраты, а я вместо соли едва не отправил туда же стиральный порошок. Но, как ни странно, тесто прекрасно подошло, и, хотя тётя Даша, положив кусочек его в рот, сказала, что мало «сдобы», видно было, что пирог, по военному времени, вышел недурной.