— Слишком густо так же плохо, как и слишком жидко, — говорила она. — Где доска? Воробьёв, не чешись. Попробуйте на доске. Не всё сразу.
По инерции она и со мной заговорила деловым тоном:
— Противопожарное мероприятие: окраска чердаков и других деревянных верхних частей строений. Огнеупорный состав. Учу детей красить.
— Розалия Наумовна, — спросила я робко, — вы ещё не скоро вернётесь домой? Мне должны позвонить.
Я ждала звонка из Русского музея. Петины работы давно были упакованы, но за ними почему-то не присылали.
— Через час. Пойду с детьми на чердак, задам каждому урок и буду свободна. Катя, да что же это я! — сказала она живо и всплеснула руками. — Вам же письмо, письмо! У меня руки в краске, тащите!
Я залезла к ней в карман и вытащила письмо от Сани…
Как всегда, я сначала пробежала письмо, чтобы поскорее узнать, что с Саней ничего не случилось, потом стала читать ещё раз, уже медленно, каждое слово.
«Помнишь ли ты Гришу Трофимова? — писал он уже в конце, прощаясь. — Когда-то мы вместе с ним распыляли над озёрами парижскую зелень. Вчера мы его похоронили».
Я плохо помнила Гришу Трофимова — он сразу же куда-то улетел, едва я приехала в Саратов, и я вовсе не знала, что он служит в одном полку с Саней. Но Варя, несчастная Варя мигом представилась мне — и письмо выпало из рук, листочки разлетелись.
…Пора было ехать в госпиталь, но я зачем-то побрела домой, совсем забыв, что отдала Розалии Наумовне ключ от квартиры. На лестнице меня встретила «научная няня» и сразу стала жаловаться, что никак не может устроиться: никто не берёт, потому что «не хватает питания», и что одна домработница поступила в Трест зелёных насаждений, а ей уже не под силу, и так далее, и так далее. Я слушала её и думала: «Варя, бедная Варя».
Уже приехав в госпиталь и не зайдя в «стоматологию», где она могла увидеть меня, я снова перечла письмо и вдруг подумала о том, что Саня прежде никогда не писал мне таких писем. Я вспомнила, как однажды в Крыму он вернулся бледный, усталый и сказал, что от духоты у него весь день ломит затылок. А наутро жена штурмана сказала мне, что самолёт загорелся в воздухе и они сели с бомбами на горящем самолёте. Я побежала к Сане, и он сказал мне, смеясь:
— Это тебе приснилось.
Саня, который всегда так оберегал меня, который сознательно не хотел делить со мной все опасности своей профессиональной жизни, вдруг написал — и так подробно — о гибели товарища. Он описал даже могилу Трофимова. Саня описал могилу!
«В середине мы положили неразорвавшиеся снаряды, потом крупные стабилизаторы, как цветы, потом поменьше, и получилась как бы клумба с железными цветами».
Не знаю, может быть, это было слишком сложно — недаром Иван Павлыч когда-то говорил, что я понимаю Саню слишком сложно, — но «теперь мы равны» — вот как я поняла его письмо, хотя об этом не было сказано ни слова. «Ты должна быть готова ко всему — я больше ничего от тебя не скрываю».
Шкаф с халатами стоял в «стоматологии», я поскорее надела халат, вышла на площадку — госпиталь был через площадку — и, немного не дойдя до своей палаты, услышала Варин голос.
— Нужно сделать самой, если больной ещё не умеет! — сердито сказала она.
Она выговаривала сестре за то, что та не промыла больному рот перекисью водорода, и у неё был тот же обыкновенный, решительный голос, как вчера и третьего дня, и та же энергичная, немного мужская манера выходить из палаты, ещё договаривая какие-то распоряжения. Я взглянула на неё: та же, та же Варя! Она ничего не знала. Для неё ещё ничего не случилось!
Должна ли я сказать ей о гибели мужа? Или ничего не нужно, а просто в несчастный день придёт к ней «похоронная» — «погиб в боях за Родину», — как приходит она к сотням и тысячам русских женщин, и сперва не поймёт, откажется душа, а потом забьётся, как птица в неволе, — никуда не уйти, не спрятаться. Принимай — твоё горе!
Не поднимая глаз, проходила я мимо кабинета, в котором работала Варя, как будто я была виновата перед ней, а в чём — и сама не знала.
День тянулся бесконечно, раненые всё прибывали, пока наконец в палатах не осталось мест, и старшая сестра послала меня к главврачу спросить, можно ли поставить несколько коек в коридоре.
Я постучалась в кабинет, сперва тихо, потом погромче. Никто не отвечал. Я приоткрыла дверь и увидела Варю.
Главврача не было. Должно быть, она ждала его, стоя у окна, немного сутулясь, и крепко, монотонно выбивала пальцами дробь по стеклу.
Она не обернулась, не слышала, как я вошла, не видела, что я стою на пороге. Осторожно она сделала шаг вдоль окна и несколько раз сильно ударила головой об стену.
Впервые в жизни я увидела, как бьются головой об стену. Она билась не лбом, а как-то сбоку, наверно, чтобы было больнее, и не плакала, с неподвижным выражением, точно это было какое-то дело. Волосы вздрагивали — и вдруг она прижалась лицом к стене, раскинула руки…
Она знала. Весь этот трудный, утомительный день, когда пришлось даже отложить несрочные операции, потому что не хватало рук на приёме, когда больных некуда было класть и все нервничали, волновались, она одна работала так, как будто ничего не случилось. В первой палате она учила разговаривать одного несчастного парня, лежавшего с высунутым языком, — и знала. Она долго скучным голосом отделывала повара за то, что картофель был плохо протёрт и застревал в трубках, — и знала. То в одной, то в другой палате слышался её сердитый, уверенный голос — и никто, ни один человек в мире не мог бы догадаться о том, что она знала.
Глава седьмая
«ЕКАТЕРИНЕ ИВАНОВНЕ ТАТАРИНОВОЙ-ГРИГОРЬЕВОЙ»
Всё чаще я оставалась в госпитале на ночь, потом на двое — трое суток и наконец стала приходить домой только тогда, когда Розалия Наумовна просила меня об этом.
— Что-то мне стало скучно без вас, Катя, — говорила она.
«Скучно» — это означало, что она снова не знает, что делать с Бертой, которая становилась всё более пугливой и молчаливой и уже не ходила по очередям, а целые дни лежала на диване и, главное, почти перестала есть.
Плохи были её дела, и я советовала Розалии Наумовне немедленно увезти её из Ленинграда. Но Розалия Наумовна боялась отпустить её одну, а сама об отъезде не хотела и слышать.
…Тихо было в квартире и пусто; тонкие полоски света лежали на мебели, на полу; солнце сквозило через щели прикрытых ставен. Я подсела к Берте, задумалась, потом очнулась, как ото сна, от беспокойных, утомительных мыслей, которые точно за руку увели меня иэ этой комнаты, где стояла мебель в чехлах и худенькая старушка в чистой ночной кофточке сидела и с детским вниманием вырезала бумажные салфетки — за последнее время это стало её любимым занятием.
Вот так возьмёшь да и сойдёшь с ума…
Должно быть, я сказала это вслух, потому что Берта на мгновение оторвалась от своих салфеток и рассеянно посмотрела на меня.