Из Андреаполя в деревеньку, название которой все время
ускользало от меня, ходил рейсовый автобус – два раза в день. Автобус,
замызганный, держащийся на честном слове тазик”, неожиданно оказался
наполненным такими же пришельцами, как и я, – в их число затесалось даже
несколько жизнерадостных, чисто вымытых немцев из Дюссельдорфа; немцы ехали в
коммуну по реабилитации наркоманов с экуменической миссией. Авантюрная Ева
тотчас же склонилась к мысли присоединиться к этой делегации, но я, наученная
горьким опытом Нимотси, гневно отвергла ее.
А вечером, легко отделавшись тремя бутылками водки, я уже
была в монастыре.
…Мне не пришлось ничего объяснять – в обители привыкли к
паломникам, их и сейчас было в монастыре несколько десятков. Я передавалась из
рук в руки; сестры, похожие друг на друга своими просветленными, отрешенными
лицами и бесконечно мелькающими четками в руках, молча устроили меня в
маленькую келью, которая освободилась накануне: одна из послушниц приняла
постриг.
И только здесь, в четырех стенах, крашенных известью, я
наконец почувствовала себя в безопасности. Из узкого, похожего на бойницу, окна
я видела монастырское подворье, застывшее в звенящей летней тишине, крошечных
девочек в белых платочках, играющих в свои детские игры под присмотром Бога;
усыпляющий гул невидимых насекомых наполнял меня ощущением покоя и отрешенности
от всего.
И в то же время меня заливало волнами стыда – я пришла сюда
не потому, что верила, а потому, что хотела обмануть – и всех, и себя. Это не
было спасением души, я даже не знала, где она, моя душа. Единственное, что
оставалось, – повязать косынку по самые брови и бесстрашно влезть в серое
линялое платье послушницы. Вечером предстоял разговор с настоятельницей, и я,
не умевшая даже как следует креститься, очень боялась его.
И поступила так, как давно должна была поступить, – отдалась
в руки Евы, уж она-то, со своим капризным, вероломным ртом, обставит все как
нужно.
И она действительно обставила все как нужно.
Здесь не задавали иезуитских вопросов, здесь вообще не
задавали вопросов, только лишь спросили – зачем?
Затем, чтобы спастись, – я произнесла это вслух, и это было
правдой, хотя относилось не к Богу, а к жизни. Вы можете исповедаться… Да, да…
Вы можете здесь остаться – столько, сколько нужно. Обязанности несложны,
тяжелый физический труд, молитвы – многие не выдерживают, – вы знаете?
Да, я знаю.
Вы готовы?
Не могу сказать, что готова.
Бог с вами, идите. Сестра Параскева позаботится о вас.
Сестрой Параскевой и была Нелли с се двумя образованиями:
первым – психологическим и вторым – киношным. Я почти не помнила ее по ВГИКу, и
только по маленькой прихотливой родинке над верхней губой я узнала ее. Похожая
на всех монашек в мире, с мертвым неподвижным лицом, где живыми были только
глаза, – она завораживала именно глазами: в них был огонь Христовых страстей и
спокойный фанатизм.
Этот огонь, этот фанатизм не мешали ей часами, под палящим
солнцем, пропалывать монастырский огород, заниматься пасекой и ухаживать за
коровами.
Я на такие подвиги была неспособна, и меня приставили к
тяпке. Но самым тяжелым было не это – самым тяжелым были всенощные и литургии в
обрамлении тонких нечадящих свечей, – я безропотно отстаивала их, совершая и
совершая грех неучастия в таинстве.
Проходили недели, и я втянулась в эту вечную жизнь, где
время остановилось. Его беспокоили только молотки реставраторов, перекрывающих
купола маленького, растрескавшегося от натиска веков собора. Реставраторы,
молодые парни, искушали послушниц дерзкими, раздевающими взглядами и грубыми
голосами, в которых ощущалось превосходство иной, плотской, жизни. Но дальше
взглядов дело не шло, и ничто не нарушало покой обители, затерянной в глуши
тверских лесов, на самой кромке бледного, высокого неба.
Я мало думала в то время и почти ничего не чувствовала, все
произошедшее со мной существовало совсем в другом измерении, и исподволь
возникало искушение остаться здесь навсегда, забыться, раствориться, спастись,
слепо довериться Богу, как когда-то я слепо доверилась людям, которых любила.
Но чем сильнее было искушение, тем невозможней было войти в
него – я так и не научилась верить.
Мое безверие, моя корысть казались такими очевидными, что я
удивлялась, почему эти приближенные, эти избранные Богом женщины не замечают
ничего. Я приходила после всенощной и часами сидела, тупо уставившись на свой
светский рюкзак, хранивший совсем другие тайны, – я должна, я должна была
уехать. , И я уеду.
От монотонного крестьянского труда запястья мои истончились,
кожа рук огрубела; в маленькой баньке я с удивлением разглядывала свой плоский
живот и натирала кусочком пемзы пятки, привыкшие ходить без обуви. Солнце –
нежаркое, непохожее на солнце юга – придало моему лицу рассеянный загар.
Иногда, украдкой, сгорая от стыда, я часами рассматривала его в осколок
зеркальца. Ева полностью утвердилась в своих правах, она уже не могла подвести
меня: я могла улыбаться и хмурить брови без оглядки, без боязни, что лицо
поплывет, не удержит форму и скажет всему остальному миру: что-то здесь не так.
Все было так, как нужно.
Все было настолько так, как нужно, что сестра Параскева
сказала мне однажды в самом конце лета:
– Тебе нельзя здесь оставаться.
Мне пришлось взять себя в руки, чтобы не спросить – почему?
Я стояла, облокотившись на лопату, – мы копали картошку, – и
ждала продолжения.
– Тебе нужно уехать. Ты не нуждаешься в Боге, нельзя
обманывать, это грех.
Она почти ненавидела меня, эта бывшая киноведка Нелли с ее
университетским психологическим образованием; она ненавидела меня ненавистью
новообращенной, снобистской ненавистью приближенной к Богу.
– Я ищу спасения. Разве Бог должен отталкивать того,
кто ищет спасения?
– Ты ищешь спасения не в нем, ты ищешь спасения для
себя.
Она была права – я искала спасения для себя, но не знала,
есть ли оно. Но то, что оно не здесь, – это точно. И мне стало горько оттого,
что я не могу поверить – искренне и безоглядно – так, как верили они… Так
горько, что я заплакала, прямо на картофельном поле.
Сестра Параскева не утешала меня: я была отступницей. Даже
не приняв веру, я уже была отступницей.
..В октябре, после первых заморозков, я уехала.
Мышь, серенькая Мышь, слезла с меня, как старая кожа, вместе
с платьем послушницы; она осталась в тверских лесах, чтобы больше никогда не
вернуться ко мне.
Получив новое лицо, я получила и новую жизнь и еще не знала,
какой она будет. Это незнание – и еще больше предвкушение – покалывало кончики
пальцев.
Я добралась до Твери и оттуда по трассе уехала в Питер.