— Сучка. — Теперь в ход пошли руки, они, как змеи
(Сциталис? Гипнал? Амфисбена?), заползли ко мне под футболку. И легли на груди.
Такие же деревянные, как и губы, такие же холодные.
Мне все равно.
Me da lo mismo.
— Сучка, сучка, сучка… — Ангел больше не
останавливается, его железные пальцы сжимают мне соски. Вот хрень, неужели
женщинам приятно, когда им вот так сжимают соски? Неужели именно это и призвано
вызывать желание?..
Ангел шепчет это свое слово не останавливаясь, пока оно не
набирает силу и не начинает отскакивать от стен библиотеки, от узких окон, от
тяжелых и не очень книжных переплетов. Оно заполняет все пространство, оно уже
готово распахнуть дверь и пойти гулять по дому, когда…
Когда сталкивается на пороге с точно таким же словом. Почти
таким же.
— Ах вы, суки!..
Динка. Ну, конечно же, Динка!
Руки Ангела сразу же становятся безвольными, отпускают мою
грудь. А сам Ангел отпускает меня.
Отстраняется.
Теперь мне хорошо виден дверной проем. И голая Динка.
Голая Динка стоит в дверях и с презрением рассматривает нас,
одетых.
— Ах вы, суки! — еще раз повторяет она и добавляет
какую-то длинную фразу на испанском. Фразы я не понимаю, но суть ее весьма
прозрачна.
Ангел отвечает ей другой фразой, не менее длинной, потом
начинает смеяться, потом — поднимается с кушетки и идет к двери.
К Динке.
Он даже пытается приобнять ее, но Динка сердито
отстраняется. А потом он скрывается в коридоре, и мы остаемся одни. Я — на
кушетке, в джинсах и задранной футболке. Динка — в дверном проеме, голая. Я
рассматриваю ее тело. Ее тело, которое я видела столько раз. И которому столько
раз втайне завидовала. Мое собственное — не хуже, совсем не хуже. А грудь у
меня, пожалуй, побольше и получше и так же вызывающе стоит. И мой плоский живот
— всего лишь отражение ее живота, но…
Ее тело гораздо живее, чем мое.
Ее тело знает, что такое страсть. Пусть случайная, пусть
ненадолго. От того, что страсть случайна, она не перестает быть страстью.
Неужели я никогда не узнаю, что такое страсть? Неужели меня так никто и не
разбудит? Неужели мое тело, которое так хотели, так желали, так жаждали тысячи
дурацких поклонников, — неужели мое тело так и останется запертым на
замок?
Я смотрю на Динку не отрываясь, и мне хочется, мне
смертельно хочется, чтобы меня любили так же, как ее, чтобы меня ласкали так
же, как ее, и чтобы мое тело отвечало.
Отвечало, отвечало…
Оно готово ответить уже сейчас, внизу живота возникает
теплая волна, не жалкая, не застенчивая, какая бывает у меня в свальном грехе с
«Будущими летчиками», нет… Настоящая, яростная, сметающая все, что только можно
смести, тайфун, цунами…
Вот хрень…
Почему, почему ураган не прошел чуть раньше, когда руки
Ангела легли мне на грудь? Почему?
Ангел… Mio costoso…
«А мое тело никто не разбудит, — думаю я, не в силах
отвести взгляд от Динки, — мое тело никто не разбудит, если все, что
написано Ленчиком в письме, — серьезно. Просто нечего будет будить. Нечего
и некому».
— Ну ты и… — Динка разражается потоком отборных
ругательств, самым невинным из которых можно считать коронное папахеновское
«прошман-довка».
— Диночка… Мне нужно поговорить с тобой, Диночка…
— Поговорить? — Динка смеется хриплым, полусонным
смехом. — Поговорить? О чем поговорить, Ры-ысенок? Все, что могла, ты уже
сказала.
— Нет. Это серьезно.
— Серьезно?
Стоит ей произнести это, как наверху раздаются совсем уж
несерьезные саксофонные «Порнокартинки для веселой компашки с музыкой». Ангел
часто играет эту вещь, особенно когда бывает в приподнятом настроении, в
хорошем расположении духа.
Услышав «Компашку…», Динка морщится.
— Мне нужно поговорить с тобой, Диночка… Только прикрой
дверь, пожалуйста… Это очень важно… Очень. Это касается Ленчика.
— Эта тварь меня не волнует, — говорит Динка, но
дверь все же прикрывает.
— Иди сюда. Мне нужно тебе сказать…
— Если ты насчет этого подонка…
— Насчет нас с тобой…
Господи, зачем я только произнесла это? Она ненавидит это
«мы», она ненавидит это «нас с тобой» еще со времен славы «Таис». И мои призывы
вызовут только раздражение. И она повернется и уйдет… Но, вопреки ожиданиям,
Динка не уходит. Напротив, решительно приближается к кушетке, решительно
садится на ее край и решительно забрасывает ногу на ногу.
И смотрит на меня.
— Ну?
— Ты ведь хорошо знаешь Ангела?
— Совсем не знаю. Какая разница .. Ты что, хочешь
навести у меня справки, так ли он хорош в постели?
— Нет…
— Он хорош. Все испанцы хороши…
— Господи… Я совсем не то… Совсем не то хотела сказать…
Ты знаешь, что он переписывается с Ленчиком?
— С Ленчиком? — Динка приподнимает левую бровь.
Видно, это для нее — полная неожиданность. — Что значит —
«переписывается»?
— По электронной почте.
— Откуда такие сведения?
— Я сама видела письмо.
— Ты лазила в его ноутбук? Ну ты даешь… И когда только
успела?
— Успела…
— Я тут было тоже сунулась… Так он мне чуть башку не
отвинтил… Скажите пожалуйста. Подожди…
Динка пытается сосредоточиться, а я смотрю на сгиб ее локтя,
нежно истыканный инъекциями, — если так и дальше будет продолжаться, он
станет светло-фиолетовым, потом — темно-фиолетовым, а потом Динка умрет.
— Подожди… Я не поняла… Что значит — «переписывается»?
Они ведь даже незнакомы.. Ангел сам просил меня рассказать о Ленчике… Сам..
— Зачем ты это делаешь, Диночка… Зачем? Она
перехватывает мой взгляд, брошенный на локоть, и весело, безнадежно-весело
скалится.
— С поучениями будешь выступать в молельном доме… У
баптистов-пятидесятников…. И вообще .. Что за пургу ты несешь?
— Это не пурга, Диночка. Я сама видела письмо… С
Ленчикова почтового ящика. Оно начиналось «Angel, mio costoso»…
— Вот фигня какая… Этого не может быть…
— Но это правда… Я не вру, Диночка… Помнишь, я еще
спрашивала у тебя, что такое «mio costoso», помнишь?
— Хорошо. И где письмо?
— Я его грохнула.
— Что значит — грохнула?
— Уничтожила… Я же его прочитала… И Ангел обязательно
бы узнал, что кто-то читал почту, если бы я не грохнула письмо…