Джаз и собаки.
За собаками Пабло-Иманол следит. И порой исчезает на целые
вечера с одной из них. Чаще всего он исчезает с Рико — огромным псом, похожим
на ротвейлера, один вид которого вызывает у меня дрожь в позвоночнике. Давно
забытую дрожь в позвоночнике, которую вызывал во мне лишь один человек —
Ленчик. Динка шепнула мне, что Пабло-Иманол и Рико ходят на собачьи бои, и пока
Рико не проиграл ни одного.
Рико завораживает Динку, она ничего не говорит мне об этом,
но я знаю. За два года я научилась чувствовать ее. И верить тому, о чем она не
говорит мне больше, чем тому, о чем она мне говорит.
«Ангел — шикарный мужик», — говорит мне она. И я ей не
верю.
«Ангел — шикарный любовник», — говорит мне она. И я ей
не верю.
«Мне хорошо. Испанские члены выбили из меня все эти хреновые
два года», — говорит мне она. И я ей не верю.
«Мы вернемся. Вот увидишь, мы вернемся. И еще поставим всех
раком, Ры-ысенок», — говорит мне она. И я ей не верю.
Она постоянно думает о Рико. Она думает о нем с тех пор, как
придурок взял ее на один из боев. Я такой чести не удостоилась. Она постоянно
думает о Рико, но ничего не говорит мне об этом. Ничего. И я ей верю.
Она постоянно думает о Ленчике. Она думает о нем с тех пор,
как он привез нас в Испанию, спустя месяц после полнейшего провала последнего
альбома, спустя две недели после смерти Виксана, спустя неделю после неудачной
попытки самоубийства. Я такой чести не удостоилась. Она постоянно думает о
Ленчике, но ничего не говорит мне об этом. Ничего. И я ей верю.
Я сижу в расплавленной полуденной жарой библиотеке и смотрю
на корешки русских книг. Каждый день я лениво думаю о том, что не мешало бы мне
почитать что-нибудь, иначе я скоро совсем забуду о том что я — «сой руссо»
[5]
…
Я лениво думаю об этом и лениво знаю, что больше никогда не
возьму в руки русскую книгу. Дурацкие буквы, хренова кириллица, которая предала
нас, как и все остальные. На ней, этой проклятой кириллице, были написаны все
письма — от признаний в любви до предсмертных записок; это ей был украшен
подъезд нашего дома — и не только нашего… На ней писала Виксан, умершая от передозировки…
Хотя я до сих пор думаю, что это было самоубийство, которое так неудачно
повторила Динка. На ней, на этой проклятой кириллице, был наш первый звездный
альбом — «ЗАПРЕТНАЯ ЛЮБОВЬ». На ней же был и наш последний провальный альбом —
«ЛЮБОВНИКИ В ЗАСНЕЖЕННОМ САДУ»…
Даже я пишу свои дневники на кириллице. Ничего другого я не
умею.
И собак Пабло-Иманола я боюсь до смерти. Я не боюсь только
испанских книг. Я могу часами всматриваться в тексты, в шрифты, не понимая
ничего. Незнакомый язык успокаивает меня. Даже если он грозит мне смертью, я
никогда не узнаю этого. Не пойму.
Это — лучше всего. Не понимать, что происходит. Не понимать,
что происходит сейчас, а тупо копаться в ране прошлого, так и не позволяя ей
затянуться… Вокруг этой раны постоянно роятся насекомые; и в библиотеке полно
насекомых, они неумолчно гудят в стеклах, но чаще — умирают. И я нахожу их
невесомые трупики между страницами. И в невымытых бокалах из-под вина и цветов.
Эти бокалы с засохшими цветами на коротко обрезанных стеблях натыканы по всей
библиотеке, — так же, как и оплывшие, покрытые пылью свечи.
Должно быть, все это осталось от русской жены Пабло-Иманола.
Книги, засохшие цветы и два портрета. С русской женой произошла какая-то темная
история, неизвестно даже, жива она сейчас или нет. Пабло-Иманол не любит
распространяться об этом. Большую часть времени он молчит. Возможно, он о
чем-то говорит с Динкой, но и Динка не любит об этом распространяться. Для меня
у Пабло-Иманола существует всего лишь несколько безразличных и ритуальных слов:
«Ола, Рената»
[6]
… «Адьос, Рената»
[7]
…
Я для него не существую. Вернее, существую, но как довесок к
Динке. К тому же я смахиваю на его русскую жену, такую же светловолосую, с
глазами, поднятыми к вискам. Совсем немного, но смахиваю. Если смотреть на меня
ничего не видящими глазами.
Что придурок Пабло-Иманол и делает: смотрит на меня
невидящими глазами.
Я не колюсь, как Динка, я даже почти не пью «Риоху», —
я, как мышь, целыми днями сижу в библиотеке, выползая на улицу лишь тогда,
когда спадает жара. Ближе к вечеру. Или ночью. Весь день я стараюсь не
встречаться ни с Динкой, ни с Пабло-Иманолом, благо, огромный запущенный дом
придурка выступает моим союзником. Весь день я не выпускаю из рук испанские
книги. Или пишу дневники. С дневниками нужно держать ухо востро: Динка находит
их и рвет. Она находит дневники везде, куда бы я их ни спрятала, в самых
потаенных, самых непредсказуемых местах. Мы слишком долго были вместе, и она
научилась чувствовать меня. Она научилась быть мной.
— Пишешь летопись того, что больше не
существует? — орет она мне, сладострастно разрывая клееные обложки. —
Лживые басни про «Таис»? Как раз в духе этого козла Ленчика?!.. Он был бы тобой
доволен, козел!!!
— Почему лживые?…
Моя защита немощна, как прикованный к постели паралитик, под
Динкиным напором она трещит и рвется по швам. И из швов начинают вываливаться
дохлые кузнечики, полуистлевшие стрекозиные крылья, мумифицированные куколки и
прочая энтомологическая дрянь, которая нашла последний приют в библиотеке
придурка Пабло-Иманола.
— Почему лживые, Диночка?..
— Почему?! Ты спрашиваешь у меня — почему? —
Динкины губы совсем близко, уже не темно-вишневые, знаменитые губы, по которым
сходила с ума не одна тысяча человек… Уже не темно-вишневые, а серые, слегка
припорошенные струпьями.
— Я прошу тебя…
— Ты просишь или спрашиваешь? Они были близки… Они
любили друг друга… Они трахали друг друга… Они спали в одной постели и трахали
друг друга до изнеможения… Они сосались как ненормальные, прямо в объективы,
потому что любили друг друга… И им было на все наплевать, на все, на все…
Вранье!!! Мать твою, какое вранье!!!
— Успокойся… Прошу тебя, успокойся…
— Отчего же… Всем нравились девочки-лесби… Все ими
просто бредили… Все хотели с ними переспать… Все хотели быть третьими… А потом
девочки-лесби всем надоели… Всех достала их вечная любовь… Любовь должна
умирать, только тогда она остается… Любовь должна убивать, только тогда она
вызывает сочувствие… Господи-и-и…
Динка захлебывается в словах, и я не знаю — смеется она или
плачет. И то и другое одинаково страшно и делает ее одинаково безумной.
— Успокойся… Я прошу тебя, успокойся, Диночка…
— Ты дура! Ты просто идиотка!… Ры-ысенок, мать твою!…
Ну что ты цепляешься за прошлое?! Его нет… Его больше нет… Забей на него!
Забей, слышишь!…