Теперь-то я думаю, что если бы не Анук, не ее фиалковые
глаза, мы никогда бы не узнали, что такое Дом. Но отказаться от ее глаз было
невозможно, ради них пришлось терпеть и меня, ничем не примечательного
сиамского братца с вытянутым мягким черепом и пегим подшерстком.
Довесок к тайне и вечности.
Наши затылки разъединили на пятый день пребывания в Доме.
Самым обыкновенным ножом – так гласит семейное предание. Впрочем, нож был не
совсем обыкновенным. Он принадлежал деду, а до этого – деду деда, а до этого…
До этого он всплывал в Дамаске и Константинополе, им потрошили неверных,
чистили рыбу и резали хлеб, – и сталь его никогда не тупилась, и рисунок
на рукояти не тускнел от времени: сверчки и раковины, сверчки и раковины. Им
ничего не стоило освободить глаза Анук от моего подшерстка. Кровь не могли остановить
в течение получаса – так гласит семейное предание. После того, как сверчки и
раковины прошлись по нашим затылкам, я заплакал. А Анук улыбнулась сморщенным
младенческим ртом. Впервые.
В память о первой улыбке Анук у меня остался небольшой шрам.
Точно такой же шрам пригрелся змеей под волосами Анук. Эти шрамы, зеркально
повторяющие друг друга, связывают нас до сих пор. Они – единственное, что нас
связывает. Анук никогда не любила обременять себя связями, почему я, сиамский
братец, должен быть исключением? Она так и сказала мне однажды, моя Анук: «То,
что мы перекантовались девять месяцев в чьем-то животе, еще не повод для
близких отношений, Гай». Так и сказала. И сунула в рот большой палец. По
детской привычке, которой столько же лет, сколько нашим именам.
Гай и Анук.
Анук и Гай.
Мы получили их от деда, в тот самый день, когда сверчки и
раковины отделили нас друг от друга. Навсегда. Теперь-то я думаю, что он не
особенно ломал голову над тем, как нас назвать, хотя… Анук – единственное
сочетание букв, которое идет фиалковым глазам. От деда же мы унаследовали
фамилию – Кутарба. Анук – для того, чтобы сразу же забыть о ней, а я – для
того, чтобы постоянно о ней помнить. Гай Кутарба или Ги Кутарба, как называла
меня моя первая женщина, которой я обязан карьерой и раскрученным до тошноты
брэндом. Парфюмерная линия «Guy Cutarba», Анук умерла бы со смеху. Моя первая
женщина тоже вызывала у нее ироническую улыбку, и уже одно это можно было
считать достижением: обычно Анук никак не реагировала на женщин. Она отказывала
им в праве на существование. Тем более – сорокалетним, тем более –
преуспевающим, а Мари-Кристин была именно такой: сорокалетней и преуспевающей,
ни единого кольца на пальцах и девственные мочки ушей, не замутненные жемчугом.
Модный дом «Sauvat & Moustaki», где Мари-Кристин принадлежала первая из
двух фамилий. «Шлюха & Педик», именно так звучал вольный перевод с
французского в исполнении Анук. Впрочем, переводов было несколько, они
постоянно варьировались и пребывали в рабской зависимости от ее настроения:
«Грымза & Араб», «Надеть & Умереть», «Лучше голой», «Радость бедуина» и
даже «Я охреневаю, сэконд-хенд».
«Сэконд-хенд» относилось к Мари-Кристин.
Она никогда не выбирала выражений, моя девочка, что уж тут
поделаешь. Но это было единственное, чего она не выбирала. В остальном выбор
был за ней. Она могла получить что угодно, стоило ей только ткнуть фиалковым
взглядом в это самое «что угодно»: вид на жительство в Северной Корее, гравюры
Дюрера, лунный грунт, визитку Святого Петра, идущую в комплекте с ключами от
царствия небесного. И говорящего скворца. И ручную игуану. А о такой мелочи,
как мужчины, и говорить не приходится. Но фишка состояла в том, что и получать
Анук не любила, – она предпочитала красть. Просто так, из любви к чистому
искусству. И было совсем неважно, что перед ней – вещь или человек, – Анук
возбуждал сам факт кражи. И чем бессмысленней была кража, тем упоительнее она
казалась.
Я хорошо помню ее первый по-настоящему удачный опыт: нам по
шесть лет, и мы только что похоронили стрекозу; дед спит в дальней комнате
Дома, по виноградным листьям ползет солнечный луч, и бороться с искушением
накрыть его ладонью невозможно.
– Не трогай, – глаза Анук зажмурены (в память о
стрекозе), но я точно знаю, что она наблюдает за мной.
– Это почему? – мне нравится дразнить Анук, от
этого по спине пробегает холодок.
– Потому, – Анук наконец-то открывает глаза и
выплевывает монету, которую до сих пор держала за щекой. – Он мой.
– Еще чего, – холодок натыкается на шрам на
затылке и останавливается: похоже, он решил здесь заночевать.
– Солнце тоже мое, – она по-прежнему не смотрит на
меня, сосредоточившись на монете.
Монета и вправду замечательная: ослепительно-желтая, с
дыркой посередине и корабликом сбоку, Анук стянула ее у деда. Я смертельно
завидую Анук, я бы тоже засунул за щеку чудный отчеканенный кораблик, но
кораблики всегда бросают якорь в гавани по имени Анук.
– Солнце тоже мое, – упрямо повторяет Анук.
– Дура, солнце – для всех. Дура.
– А вот и нет, – теперь Анук пытается разглядеть
меня сквозь дырку в монете. – Вот и нет. Я забираю его себе. И завтра ты
его не увидишь.
– Ха-ха. Дура дурацкая.
В следующую секунду я вцепляюсь Анук в волосы, и мы начинаем
кататься по земле, давя недозревшие ягоды винограда и невыспавшихся сверчков
(точь-в-точь таких же, какие сидят на рукояти дедова ножа).
Монета безнадежно утеряна.
Так ей и надо – Анук, моей девочке.
Побороть Анук ничего не стоит, тем более что она больше не
сопротивляется. На правах победителя я прижимаю ее к земле, устраиваюсь на ее
легких костях и… Упираюсь подбородком ей в губы. От губ Анук кисловато тянет
железом, мертвой стрекозой и днем, который мы провели на винограднике. А прямо
подомной качаются глаза Анук. И только теперь становится ясно, почему Анук не
сопротивлялась. Только теперь становится ясно, что ее глаза – повсюду, что ее
глаза – ловушка, самый настоящий капкан, и я попался, попался. Помощи ждать
неоткуда, остается лишь тихонько подвывать, баюкая ушибленную Анук душу.
– Ха-ха, – победно произносит Анук, высвобождая
перепачканные землей губы из-под моего перепачканного землей подбородка. –
Завтра ты его не увидишь, солнце. Спорим на мою монету, что не увидишь?
Я молчу, тем более что монета безнадежно утеряна.
Судя по всему, Анук не очень-то грустит по ней, остаток
вечера она проводит с жестяной коробкой из-под чая, которую совсем недавно
нашла на чердаке; у Анук удивительная способность доставать из ниоткуда самые
удивительные вещи на свете. По бокам коробки порхают не виданные нами птицы
(Анук утверждает, что это лирохвосты, но разве можно верить Анук?); а
облупленную крышку украшает самая настоящая карта с розой ветров в левом
верхнем углу. На карте есть все, что нравится Анук: горы, пустыня и тонкие нити
рек. Для океана места уже не хватило, и это по-настоящему огорчает Анук. Но не
настолько, чтобы забыть о споре на винограднике.