Передо мной с ошеломляющей скоростью мелькали картины жизни моих предков. Я видел, как разматывается скользкая от крови пуповина – это моя бабушка, дама Ориана Рингесс, разрешалась от бремени моей матерью. А как кричала мать, рожая меня! Я видел Соли – он действительно был моим отцом. Теперь я понял, что в Тверди ко мне пришли его детские воспоминания о том, как Александар Диего Соли учил сына математике. Поколение наслаивалось на поколение, лица лепились и менялись, как глина. В одних фигурировал длинный широкий нос Соли и льдисто-голубые глаза, в других полные губы Рингессов раздвигались, приоткрывая двадцать восемь крупных рингессовских зубов. Чуть дальше один из Соли подправлял свои хромосомы ради усиления математических способностей. (Именно от него, Махавиты Андрейви Соли, я унаследовал рыжину в волосах.) Все глубже и глубже уходили корни. Кого там только не было: поэты, скраеры, шлюхи, пилоты, католики, пастухи (сторожившие овец), рабы, короли, воины и даже одна астриерка по имени Клео Рейнесс, из чьих пятисот детей половина заселила луны Дуррикене, а половина, подправив свою ДНК, образовала инопланетный вид файоли.
Однажды, мнемонируя, я услышал, как зашевелился в своей камере Давуд. Он был живехонек, и ожидание момента распада плутония изнуряло его. Он прочел мне короткое стихотворение – первое за долгое время – и две строчки, прозвенев у меня в ушах, задели струны памяти:
Только костями мы помним боль,
Кость и боль – только в этом соль.
За этим, после долго молчания, начала раскручиваться длинная поэма, озаглавленная им «Плутониевая пружина». Я висел, упершись подбородком в воздуховод, и слушал:
Моя кровь отбивает танец слепой саранчи.
А потом:
– Ты жив еще, пилот? Ты слышишь меня?
– Да. Я тут… вспоминал разное.
Мне хотелось рассказать ему о своем открытии – о том, что Ева Рейнесс была прабабкой Нильса Орландо. Значит, воины-поэты несут в себе долю моих хромосом. Мы все равно что братья, хотел я сказать ему. Все люди братья.
– Веришь ты в случай? – донеслось до меня по черной трубе.
– Иногда я верю в случай, иногда в судьбу. Я сам не знаю, во что я верю.
– Как по-твоему, давно мы уже здесь? Какова вероятность того, что плутоний так и не распадется?
– Возможно, это была просто шутка. Возможно, никакого плутония вообще нет. Возможно, Хранитель пытается свести тебя с ума – если, конечно, воина-поэта есть с чего сводить.
За этим последовало молчание, и мне пришлось спрыгнуть. Чуть позже Давуд выдохнул:
– Судьба и случай – так и пляшут в падучей.
Для воина-поэта, верящего в вечное возвращение, это имело смысл.
– Ты слышишь меня, пилот? – Я снова подтянулся к воздуховоду и слышал его хорошо. – Эти последние дни были сплошным экстазом. Я обнаружил, что больше не хочу умирать. Я сочинял стихи, и у меня были такие мысли, такие сны… слышишь?
– Слышу, – ответил я во тьму.
– Газ поступит скоро. Плутоний вот-вот взорвется. Это горячий газ, испаряющийся водород… о, как нежны опадающие фиалки!
– Это стихи?
– Жизнь – вот поэма, которую мы складываем. Воины-поэты верят, что мы можем передать суть жизни, момент возможного, в словах.
Я промолчал, потому что верил, что человеческие слова бессильны передать суть вселенной.
– Скоро я, безусловно, умру. Я чую смертоносные пары в этих гранитных стенах.
– Ты что, скраер?
– Нет, я поэт. И я сложил мою предсмертную поэму. Можешь обещать мне одну вещь? Когда я умру, мое тело должны будут доставить на Кваллар в черном мраморном гробу. Если доживешь, найди пришельца, владеющего искусством письма, и пусть мою поэму вырежут на стенках гроба.
Пальцы у меня онемели, и мускулы пронизывала дрожь. Я дал ему обещание, сдерживать которое не намеревался, и, сам не зная почему, рассказал о своих мнемонических опытах. Чувствуя во рту привкус давно съеденной пищи и крови, я сказал:
– Нильс Орландо принадлежал к роду Рингессов.
– Я знаю, – тут же откликнулся Давуд. – Основатели обоих наших орденов были хибакуся, бежавшие из туманности Агни во время компьютерных войн. Когда водород…
– Мы все равно что братья, – сказал я.
– Все люди братья. И все хибакуся. Братоубийство – закон нашего вида. Ты чуешь запах газа, пилот?
И он прочел мне свою поэму. Вот ее последняя строфа:
Я вода под покровом плоти,
Я золото под утренним небом.
Я свят под моей улетающей плотью,
Я наг под плутониевым небом.
Я окликнул его, но ответа не было. Стараясь расслышать, не шипит ли газ, я попробовал просунуть в тесный туннель воздуховода голову и плечо. Может быть, сейчас до меня дойдет скрип закрывающейся заслонки или крик поэта, бьющегося в муках удушья? Я слушал, вывернув шею, но в камере поэта стояла тишина.
Через некоторое время я соскочил и стал ходить по камере. Безумец, убийца, словоблуд, все равно что мой брат – я звал его, но он так и не отозвался ни тогда, ни в последующие дни. Я повторял про себя его поэму «Плутониевая пружина» и запоминал ее. Это было легко.
Все записывается, и ничто не забывается.
Я снова погрузился в наследственную память. В ее глубинах я видел архетипические образы, вдыхал первобытные запахи, слышал ритмы древних стихов. Я мнемонировал о Старой Земле. Небо там было светлее, чем на Ледопаде, светло-голубое, как яйцо талло, планета была теплой, долины зелеными, в садах росли настоящие яблони, и на полях золотилась пшеница. Там, в городе у моря, в беленом домике жил мой далекий пращур, пилот и корабельный мастер. Руки у него – у меня – были в мозолях, пальцы в занозах. Он имел жену, которой наслаждался много тысяч раз, имел сына, и они были счастливы. Потом нагрянула армия роботов и сожгла его город и его корабли адским горючим веществом, от которого плавилось стекло, и все озарилось светом, невыносимым светом памяти.
Я слышал лязг этих роботов и скрежет разрезаемого металла. Пахло горелой сталью. Роботы дубасили в каменные стены, орали и ругались. К этому примешивался какой-то звон, источник которого я распознать не мог.
– Мэллори! – звал меня голос из прошлого. – Бог ты мой, да откройте же наконец эту дверь!
Вот такой же зычный голос был у Бардо. Выходит, это уже не воспоминание?
– Открывай! – Дверь откатилась в сторону, и я загородил глаза от света. – Что с тобой, паренек, ты ослеп?
Я двинулся на его голос.
– Нет… не ослеп. – Глаза жгло, словно мне в зрачки воткнули по раскаленному ножу и вертели их туда-сюда. Вскоре я понял, что ослепивший меня свет – это всего лишь тусклое пламя шаров, к которому глаза постепенно привыкали. – Как ты попал сюда? Который теперь день?
Рука Бардо обхватила мои плечи. От него пахло сладкими цветочными духами и страхом.