– Жизнь цефика, основавшего орден воинов-поэтов, нельзя назвать счастливой, – сказал он. – Что такое счастье, в конце концов? Этот цефик, после многих тяжких трудов, все-таки расшифровал свою программу смерти – вернее сказать, программу страха смерти. Он изгнал ее из клеток своего мозга и тогда – об этом написано много стихов, – тогда он понял, что именно страх перед смертью делает нас рабами.
Можно сказать, что страх перед умиранием нашего «я» толкает нас слепо исполнять свои повседневные обязанности, точно мы роботы-лунатики, запрограммированные есть, пить и совокупляться. Страх – это наркотик, погружающий нас в сон. Но когда этот страх изгнан – нет, пилот, пожалуйста, не уходи еще, – когда страх побежден, тебя словно окунают в холодный пруд, и пробуждение твое чудесно. Видеть все в истинном свете, ощущать прелесть каждого мгновения жизни – вот чему учат воины-поэты; ради этого мы живем и ради этого умираем.
Я хотел уйти. Я не желал, чтобы убийца учил меня, как следует жить. Но он протянул ко мне свою большую руку и сказал:
– Прошу тебя, не уходи. То, что есть во мне от поэта, говорит сейчас с воином в тебе. Сколько же в тебе тайн! Скажи мне, пилот, – я проделал долгий путь, чтобы узнать это: что ты чувствуешь, когда умираешь?
– То, что я могу тебе сказать, ты и так знаешь. Разве я умирал? Кое-кто говорит, что да, но тогда что же такое смерть? Сейчас я жив, и это главное – мне надоело размышлять о жизни и смерти, опротивело искать смысл и страдать от его отсутствия. Ты, со своей потребностью встретить собственную смерть и жить активно, невзирая на боль, которую можешь причинить себе и другим, – ты думаешь, что боль пробуждает человека к активности, но слишком большая активность – это ад, разве нет?
И он ответил просто, цитируя своих наставников:
– Несущий свет должен терпеть боль от ожогов.
Я потер виски, глядя на блестящий пол, на ковер.
– Тогда я предпочитаю мрак.
– Каково это – жить сызнова?
Его вопросы раздражали меня, и я, преисполнившись озорства, словно юный кадет, брякнул:
– Чтобы жить, я умираю.
– Ты любишь высмеивать других, верно? Не надо: насмехаться надо мной не имеет смысла. Я хочу услышать от тебя об агатангитах, об их планах, об их программах, о тебе самом.
– Разве искусство Агатанге не сходно с искусством воинов-поэтов?
– Они похожи, но не одинаковы.
– Когда вы, поэты, перепрограммируете свои жертвы…
– Они не жертвы, пилот, – они новообращенные, ставшие на Путь Воина.
– Однако вы лишаете их собственной воли – так говорят.
Он откинул назад край плаща, обнажив мускулистую руку.
– Вопрос воли – слишком тонкая материя, и здесь мы его не решим. Люди получше нас с тобой порабощали свой мозг размышлениями о свободе воли. Условимся, что живое существо свободно – относительно свободно – постольку, поскольку оно не зависимо от окружающей среды. Чем больше оно зависит от других живых организмов, тем больше окружающая среда влияет на его деятельность. Степень независимости возрастает вместе со сложностью: чем больше сложность, тем сильнее выражена воля. Вирус, например, вынужден делать в основном то, на что запрограммирован. Человек сложнее.
– Значит, ты признаешь, что люди обладают волей.
– Люди – это роботы и овцы.
– Я в это не верю.
– Скажем так: некоторые люди иногда способны проявлять волю, – с улыбкой уступил он.
Я залез в ножной карман камелайки и достал конек.
– Я волен выбирать, бросить его на пол или нет.
– Свобода выбора – это иллюзия.
– Я не стану его бросать, – сказал я и снова убрал конек в карман. – Это свободный выбор, сделанный по собственной воле.
– Не такой уж свободный, пилот. Почему ты решил не бросать конек? Не потому ли, что пол здесь так красиво отполирован? Ты просто не захотел его портить, верно? Ты питаешь уважение к красивым вещам – я это вижу. Но откуда взялось это уважение? Кто запрограммировал его в тебе? Ты можешь этого не знать, зато я знаю: это сделала твоя мать, давно, в раннем детстве. Она учила тебя красоте без слов, языком рук и глаз. Она тоже любит красивые вещи, хотя сама о том не знает и стала бы отрицать, если бы ее спросили.
Я снова достал конек и направил его в поэта.
– Мне боязно даже спрашивать, откуда ты так много знаешь о моей матери.
– Твоя мать женщина сложная и кое в чем путается, но я помог ей, и она стала смотреть на вещи проще.
– Ну-ка, ну-ка – это любопытно.
– Она пришла ко мне сама и обратилась ко мне за помощью по собственной воле. Как и все, кому мы помогаем.
– Ты помог ей потерять себя, вот что. Вы, поэты…
– Мы, поэты, заменяем бесполезные программы новыми. Чтобы помочь людям…
– Моя мать не робот, будь ты проклят!
Он отступил на шаг и улыбнулся. Он, видимо, знал, что у меня руки чешутся его убить, но при этом был совершенно спокоен.
– Метапрограмма твоей матери была переписана, – почти небрежно сознался он. – Ее мастер-программа, управляющая программа – так мы поступаем со всеми обращенными, верующими и неверующими.
– И что же это за новая программа?
– А ты можешь назвать мне код своей новой программы, Мэллори Рингесс? Той, которую агатангиты вложили в свой вирус?
– Ты за этим сюда пришел?
– Программа, Мэллори, метапрограмма – расскажи мне о ней. Что заставляет тебя двигаться? Что движет тобой?
Я стиснул конек, и его края врезались в мою мозолистую ладонь.
– Если б я знал, если б знал – как я могу сказать тебе то, чего не знаю, будь ты проклят!
– Мы все должны знать коды своих программ – иначе мы никогда не будем свободны. – Сказав это, Давуд повернулся к картине и вздохнул. – Фраваши – большие мастера создавать свои живые картины. Красиво – я всегда любил смотреть, как движутся эти колонии бактерий. Их программы, казалось бы, столь изящны и контролируемы – однако непредсказуемы.
Можно было подумать, что фреска его услышала, а может быть, он просто рассчитал, когда это произнести – так или иначе, в ее центре вспыхнуло скопление звезд. Самой яркой из них была Слава Поэта, а возле этого адского голубого дублета виднелось пятнышко цвета охры, символизирующее планету Кваллар. Затем перспектива переместилась, и планета увеличилась до размера снежного яблока. Давуд с улыбкой посмотрел на меня и достал из складок плаща нож – обоюдоострый, блестящий и смертоносный.
– Итак, у меня есть свобода выбора? И я могу бросить этот нож или не бросать – как захочу?
Я вдруг с особенной остротой ощутил перечный аромат масла каны, с невероятной медлительностью сочащийся в мои легкие. Давуд стремительно перешел в замедленное время воина-поэта, и для меня время тоже замедлило ход – иначе я нипочем не уследил бы за Давудом. Держа нож между большим и указательным пальцами, он выбросил руку вперед, и нож, пробив прозрачное покрытие картины, вошел прямо в центр красной сферы Кваллара. Из раны хлынула густая красно-оранжевая эмульсия, окрасив нож жидкой ржавчиной. Затем бурлящий поток стал пульсировать медленнее и остановился совсем. Стынущая лава краски затянула нож вместе с рукоятью – на картине как будто вырос вулканический кратер.