— Мы допускаем, — громко говорил консул, —
что вот уже двадцать дней тупится острие оружия, которое сенат полномочно
вручил нам. Ведь у нас есть сенатское постановление, но мы держим его
заключенным в таблички, как бы скрытым в ножнах, тогда как по этому
постановлению тебя, Катилина, следовало бы немедленно умертвить. А ты жив. Жив,
и дерзость не покидает тебя, но лишь усугубляется! И все же, отцы-сенаторы, мое
глубочайшее желание не поддаваться гневу и раздражению. Мое глубочайшее желание
в этот опасный для республики час сохранить самообладание и выдержку. Но, к
сожалению, я вижу и сам, как это оборачивается недопустимой беспечностью.
Цицерон снова сделал паузу и продолжал:
— На италийской земле, подле теснин Этрурии, разбит
лагерь против римского народа, день ото дня растет число врагов, а главу этого
лагеря, предводителя врагов, мы видим у себя в городе, мало того, — в
сенате, всякий день готов он поразить республику изнутри. Если теперь,
Катилина, я прикажу тебя казнить, то, я уверен, скорее общий приговор честных
людей будет: «Слишком поздно», чем кто-нибудь скажет: «Слишком жестоко!»
Однако до сих пор я не тороплюсь сделать то, чему давно уже
пора быть исполненным. И тому есть своя причина. Короче говоря, ты будешь
казнен тогда, когда не останется такого негодяя, такого проходимца, такого
двойника твоего, который не признал бы мой поступок справедливым и законным. А
пока найдется хоть один, кто осмелится защищать тебя, ты останешься в живых, но
жизнь твоя будет, как и теперь, жизнью в тесном кольце мощной охраны, и, чтобы
ты не мог причинить республике вреда, множество ушей, множество глаз будет
следить и стеречь каждый твой шаг, как это было до сих пор.
— Так чего же ты ждешь, Катилина, — спросил
Цицерон, обращаясь к мятежнику, — если даже ночная тень не может скрыть
нечестивого сборища, если стены честного дома не в силах сдержать голоса
заговорщиков, если все разоблачается, все прорывается наружу? Опомнись! —
заклинаю тебя. Довольно резни и пожаров. Остановись! Ты заперт со всех сторон.
Дня яснее нам все твои козни. Если угодно, давай проверим вместе с тобой.
Катилина, поняв, что сейчас последует перечисление
обвинительных пунктов, нахмурил брови, не пытаясь протестовать. Тяжелая
набухшая жила бешено пульсировала на лбу, отражая гнев, душивший грозного
патриция. В храме стояла тишина, все внимательно слушали Цицерона.
— Ты не забыл, вероятно, как за одиннадцать дней до
ноябрьских календ я сообщил в сенате, что поднимет вооруженный мятеж Гай
Манлий, в дерзком заговоре сообщник твой и приспешник, и точно указал день —
шестой до ноябрьских календ. Разве я ошибся, Катилина? Не только такое — столь
ужасающее произошло, во что трудно было поверить, но и в тот именно день —
поистине этому можно лишь удивляться! Опять-таки я заявил в сенате, что в пятый
день до ноябрьских календ ты собираешься учинить резню самых достойных граждан.
Уже многие начали искать убежища за пределами города, но я остался. А дальше?
Когда наступили ноябрьские календы, ты с уверенностью рассчитывал взять
приступом Пренесте, но я полагаю, ты понял, что город этот был заблаговременно
укреплен по моему приказу моими отрядами, сторожившими его днем и ночью. Ни
один твой шаг, ни одна хитрость, ни одна мысль не ускользнет от меня, моего
взора, моего слуха, порой просто чутья, — чуть самодовольно сказал
Цицерон.
— Нужно отдать должное его шпионам, — тяжело
задышал Красс, — у него хорошо поставленная информация.
— Наконец, давай припомним с тобой позапрошлую ночь. Мы
оба бодрствовали, но, согласись, я вернее действовал на благо республики, чем
ты на ее гибель. А именно: в эту ночь ты явился в дом, не буду ничего скрывать
— в дом Марка Леки на улице Серповщиков.
При этих словах сенатор Лека страшно побледнел, не пытаясь
оправдываться.
— Туда же собралось большинство твоих товарищей в
преступном безумии. Полагаю, ты не посмеешь этого отрицать. Улики изобличают
тебя, если вздумаешь отпираться. Ведь здесь, в сенате, я вижу кое-кого из тех,
кто был там вместе с тобой. Боги бессмертные! — снова крикнул
Цицерон. — Есть такой народ, есть город такой, как наш? Что за государство
у нас? Здесь среди нас, отцы сенаторы, в этом священнейшем и могущественнейшем
совете, равного которому не знает круг земель, здесь пребывают те, кто
помышляет о нашей общей гибели, о крушении нашего города и чуть ли не всего
мира. А я, консул, прошу высказать мнение о положении государства и тех, кого
следовало бы поразить железом, не смею беспокоить даже звуком своего голоса!
— Все-таки он болтун, — недовольно пожал плечами
Красс.
— Зато талантливый болтун, — добавил Цезарь.
— Итак, в ту ночь, Катилина, — продолжал
консул, — ты был у Леки. Вы поделили Италию на части, установили, куда кто
намерен отправиться, выбрали тех, кто останется в Риме, и тех, кто последует за
тобой, разбили город на участки для поджога; ты подтвердил свое решение уехать
из города, а задерживает тебя лишь та малость, что я жив. Тут же два твоих
сообщника вызвались избавить тебя от этой заботы. Они обещали в ту ночь убить
меня в моей постели. Я могу назвать их имена. Это Цетег и Марций! — крикнул
снова Цицерон, и сенат взорвался криками проклятий.
Подождав, пока шум стихнет, консул продолжал:
— Едва только ваше сборище было распущено, как мне все
уже стало известно. Я увеличил и усилил стражу вокруг своего дома и отказался
принять тех, кого ты послал ко мне, я заранее собрал у себя многих достойнейших
людей, рассказав им об этом, и пришли как раз те, кого я называл, и как раз в
предсказанное мной время. Так в чем же дело, Катилина? Продолжай начатое —
выбери день и покинь, наконец, этот город, — ворота открыты, ступай! Так
называемый Манлиев лагерь — твой лагерь! — заждался тебя, своего
предводителя. Да уведи с собой всех, а если не всех, то по крайней мере как
можно больше своих сообщников, и очисти город? Ты избавишь мою душу от страха,
если между мной и тобой встанет городская стена. А пребывать далее среди нас ты
больше не смеешь. Я этого не позволю, не потерплю, не допущу. И если столько
раз нашу республику все-таки удавалось спасти от этой гнусной, отвратительной,
ужасной чумы, то за это мы должны неустанно благодарить бессмертных богов и
прежде всего здесь воздать благодарность Юпитеру Становителю, древнейшему
стражу нашего города, — показал на статую Цицерон. — Однако впредь
испытывать судьбу нашего отечества по милости одного человека мы уже больше не
вправе.
— Твои происки, Катилина, преследовали меня, когда я
только еще был назначен консулом, — напомнил Цицерон, — и тогда
защитой мне служила не государственная охрана, а моя собственная бдительность.
Затем во время последних консульских выборов, когда ты хотел убить меня, теперь
уже консула, а заодно и своих соперников — Децима Силана и Лициния Мурену. Но
тогда, на Марсовом поле, дабы пресечь твои преступные замыслы, я прибег к
помощи многочисленных моих друзей, не возбуждая общей тревоги. Короче говоря,
всякий раз, когда ты посягал на мою жизнь, противостоял тебе только я сам, хотя
и предвидел, что моя гибель была бы сопряжена с огромными бедствиями для
республики.