Мне нужна минута, чтобы обдумать это, разобраться.
– Хочешь сказать, она могла бы помочь себе, – наконец спрашиваю я, – но взяла и оставила себя калекой, лишь бы меня воскресить?
Женщина кивает. Я качаю головой:
– Умом тронулась!
И снова оглядываюсь по сторонам. Мы уже не в том овраге, куда мы с Рози затащили мою сестрицу. Деревья здесь до жути здоровенные и воздух густой, как сметана. Со стаей мы, бывало, пробегали подобные места, но все же не такие старые и… не знаю. Будто далекие от всего. Правда далекие. Даже не слышно ничего: ни шелеста, ни комариного жужжания, ни птиц, – а ведь вокруг лес. Только я и эта хиппующая матрона с лунообразным лицом.
– Куда все подевались? – спрашиваю я. – И между прочим, где это мы, черт возьми?
Она мне не отвечает, а заявляет вместо этого:
– Мне кажется, ты могла бы чувствовать благодарность за ее жертву.
Я хохочу, хотя мне совершенно не смешно.
– С какой стати? – спрашиваю я. – Мертвой я была счастлива. Ради бога, мне было спокойно!
Она качает головой:
– Чтобы обрести покой, не обязательно умирать.
– Ой, между прочим, «не обязательно» изображать задрипанного гуру, однако же кое-кто изображает.
Она отвечает мне этаким спокойным грустным взглядом. Наверно, мне полагалось бы почувствовать, что мы друзья, что я ей не безразлична, только на меня это не действует. Друг у меня всего один, и это не она.
– Что тебя так рассердило? – спрашивает она.
– Есть на что разозлиться, когда снова оказываешься в собственной шкуре после того, как уже избавилась было от дрянной жизни.
– Да, конечно, – кивает она, – то, что сделал с тобой брат…
– Слушай, матрона! Ты же ни хрена не знаешь, что я чувствую, кроме того только, что мне не нравится быть живой и слушать твои поучения, да и это знаешь лишь потому, что я свою злость не прячу.
Она напоминает тех социальных работников, что захаживали ко мне, пока я отбывала свои шесть месяцев в лос-анджелесской тюрьме. Всех этих ласковых сучек, которые не распознают твоей травмы, даже если она возьмет и цапнет их в зад. Правда, в лунной мамаше мяса хватит на троих таких, но в остальном – та же дрянь. Но тут она меня удивляет.
– Ты права, – говорит, – я никогда не была человеком и не испытывала того, что испытала ты, так что могу только догадываться, как это сказалось на тебе, к чему тебя подтолкнуло.
«Погодите-ка минутку, – думаю я. – Прокрутите малость назад».
– Как это понимать насчет «никогда не была человеком»? – спрашиваю.
Опять этот ее взгляд.
– За кого ты меня принимаешь, дитя?
Я ей не дитя, но все-таки отвечаю.
– За какую-то благодетельницу, которой вздумалось склеивать разбитое вдребезги, – говорю.
– А ты уверена, что разбитое вдребезги нельзя склеить?
Я пожимаю плечами:
– Я, матрона, ни в чем толком не уверена, но это сообразить могу. Я-то прожила жизнь, которую ты только со стороны видала.
Она медленно кивает мне и всплывает на ноги. Я снова дивлюсь. Не ворочается, кряхтя и ворча, как всякая жирная старая псина, а именно всплывает и безо всякого усилия оказывается на ногах.
– Что ж, – говорит она, – ничто не мешает тебе закончить то, что прервала твоя сестра своей жертвой.
– Не надейся, что мне станет стыдно, – огрызаюсь я.
Темные глаза, уставившиеся на меня, становятся тяжелыми и холодными, как грозовая туча.
– Ты думаешь, я хочу тебя пристыдить? – спрашивает она.
Мне не нравится, как она надо мной нависает, поэтому я тоже встаю, но это ничего не меняет. Отчего-то перед ней я чувствую себя совсем маленькой, и то, что она на две головы выше меня, тут ни при чем. Признаться, мне не по себе, зато любопытно.
– А чего же ты хочешь? – спрашиваю я.
– Ничего, – отвечает она. – Хотела только поговорить с тобой, пока ты не проснулась.
– Погоди-ка. Так я что – сплю? Это не на самом деле?
Она устало вздыхает.
– Ты умерла на самом деле, – втолковывает она мне. – Твоя сестра на самом деле пожертвовала нормальной жизнью, чтобы тебя вернуть. Ты на самом деле снова жива. Ничего этого уже не изменить. Сейчас ты находишься между потерей сознания и возвращением к нему. Не бойся. Когда проснешься, ты вольна будешь снова искать забвения.
Я только головой мотаю:
– Нет уж, ты меня не за ту принимаешь. Я что, психованная самоубийца? По-моему, у каждого свой срок помирать, и приближать его я не собиралась. Я не так устроена. Но за мной-то вроде как уже приходили. Я уже отправилась в путь, и никогда в жизни мне не было так легко и свободно. Выбросила никудышную жизнь на помойку и уплывала себе. И это у меня отняли.
– Продолжая ход твоих мыслей, – говорит женщина, – легко увидеть, что твой срок еще не настал.
В ее глазах по-прежнему грозовая туча, но голос ровный. И, черт побери, мне нечего ей возразить. Приходится кивнуть.
– То-то, наверно, Рози порадуется, – говорю я. – У нее никогда не было склонности брать на себя ответственные решения.
В голову невольно приходит мысль: «Зато она ловко умеет спускать курок». Да и то в стране снов. А в обычной жизни все ее попытки решать что-то самостоятельно до добра не доводили.
И тут я ловлю взгляд этой тетки. Глаза у нее наконец потеплели, но в них теперь стоит что-то такое, чего мне никак не ухватить.
– Что еще? – спрашиваю я.
– Твоя подруга Рози умерла, – говорит она. До меня долго не доходит.
А потом я уже не смотрю на нее. Мне было плохо все те годы, пока она отсиживала срок, – но тогда мы хоть могли видеться на свиданиях и вместе бегать со стаей. А мира совсем без нее я представить не могу. Она была со мной с самого начала. Черт, если бы не Рози, я так и осталась бы любовницей маньяка-братца, торчала бы в Козлином Раю. Без нее… Черт, теперь я понимаю, зачем меня вытащили обратно. Мир еще не все свои шуточки со мной сыграл.
Проклятие! Не могу поверить, что ее нет.
Чувствую, как слезы подступают к глазам. И в груди что-то сжалось и не дает дышать.
Проклятие!
Я с трудом проглатываю комок. Не собираюсь раскисать ни перед кем, тем более перед этой луно-ликой, у которой глаза вдруг стали слишком уж ласковыми.
– Сколько… сколько меня не было? – выдавливаю я.
– Недолго, – мягко отзывается она. – Всего час или два.
Я киваю. Как будто это что-то меняет. Что бы мы здесь ни говорили, Рози не вернешь. Но мне надо о чем-то говорить. Пока говоришь – держишься. Я сейчас как фарфоровая чашка на самом краю стола. Порыв ветра, чье-то неловкое движение – и я опрокинусь на пол, разлечусь на куски.