В тот день в потайном месте под домом 33 по Химмель-штрассе Хуберманы, Лизель Мемингер и Макс Ванденбург готовили страницы «Отрясательницы слов».
Как хорошо быть маляром.
Бросок костей: 24 июня
И вот выпадает седьмая грань кубика. Через два дня после вторжения Германии в Россию. За три дня до того, как Британия и Советы объединились.
* * *
Семь.
Бросаете и смотрите, как катится кубик, отчетливо понимая, что кубик-то — необычный. Утверждаете, что это невезение, но вы все время знали, что так и выйдет. Сами принесли его в комнату. И стол учуял его в вашем дыхании. С самого начала еврей торчал у вас из кармана. Он размазан у вас по лацкану, и уже в ту секунду, когда бросаете кости, знаете, что будет семерка — то самое, что как-то может вам навредить. Кубик падает. Семерка смотрит вам в оба глаза, чудесная и мерзкая, и вы отворачиваетесь, а она устраивается поудобнее у вас на груди.
Просто не повезло.
Так вы говорите.
Ничего страшного.
Убеждаете себя в этом — потому что в глубине души знаете: эта пустячная неудача — сигнал о том, что вас ждет. Вы прячете еврея. Значит, поплатитесь. Так или иначе — придется.
Даже потом, вспоминая, Лизель не усмотрела в том происшествии ничего страшного. Может, потому, что столько всего произошло, прежде чем она стала писать в подвале свою историю. Лизель рассудила: по большому счету то, что бургомистр и его жена отказались от Маминых услуг, вовсе не стало несчастьем. Это никоим образом не было связано с укрыванием евреев. А только с большими событиями войны. Но в то время Лизель определенно увидела в этом отказе кару.
Вообще-то все началось где-то за неделю до 24 июня. Лизель по обычаю подобрала для Макса газету. Вынула из урны на повороте с Мюнхен-штрассе и сунула под мышку. Когда Лизель отдала газету Максу, тот, приступив к первому чтению, поднял взгляд на девочку и показал ей фотографию на первой полосе.
— У этого вы берете белье в стирку?
Лизель отошла от стены. Там она рядом с Максовым рисунком веревочного облака и мокрого солнца писала шесть раз слово «прение». Макс подал ей газету, и девочка подтвердила:
— У него.
Она стала читать статью: там приводились слова бургомистра Хайнца Германа, который говорил, что, хотя дела на фронтах идут лучше некуда, жители Молькинга, как и все сознательные немцы, должны принимать соответствующие меры и готовиться к возможным трудным временам. «Никогда не знаешь, — заявлял бургомистр, — что замышляют наши враги и как они попытаются нас ослабить».
Через неделю слова бургомистра принесли свои скверные плоды. Лизель, как всегда, пришла на Гранде-штрассе и на полу в библиотеке читала «Свистуна». В жене бургомистра не наблюдалось ничего ненормального (или, если уж на то пошло, ничего необычно ненормального), пока Лизель не пришла пора уходить.
В сей раз, предлагая девочке взять «Свистуна» с собой, женщина стояла на своем:
— Прошу тебя. — Она почти молила. Книга была зажата в ее твердом аккуратном кулаке. — Возьми. Возьми, пожалуйста.
Лизель, растроганная странностью женщины, не нашла в себе сил еще раз огорчить ее. Книга — серая обложка, желтоватые страницы — перекочевала к ней в руку, и девочка двинулась по коридору. Когда она собиралась спросить о белье, жена бургомистра бросила на нее последний взгляд облаченной в халат скорби. Она выдвинула ящик комода и вынула конверт. Голос, комковатый от долгого неупотребления, откашлял слова:
— Прости нас. Это для твоей мамы.
Лизель на миг перестала дышать.
Внезапно ее ноги в ботинках стали какими-то пустыми. Что-то защекотало в горле. Лизель задрожала. Когда наконец протянула руку и присвоила конверт, она вдруг услышала часы в библиотеке. И с мрачным спокойствием поняла, что голос этих часов даже отдаленно не похож на тик-таканье. Скорее, напоминал звук кирки, методично врубающейся в землю. Звук могилы. Ах, если бы только моя уже была вырыта, подумала девочка — потому что в ту секунду Лизель Мемингер хотела умереть. Когда отказывались другие, было не так обидно. У нее всегда оставался бургомистр, его библиотека и связь с бургомистровой женой. К тому же теперь ушел последний клиент, последняя надежда. В этот раз предательство было самое злое.
Как она посмотрит в глаза Маме?
Розу эти последние гроши хоть как-то выручали в разных переулках. Лишняя горсть муки. Кусок сала.
Ильза Герман теперь сама прямо умирала — так хотелось ей поскорее спровадить Лизель. Девочка прочла это где-то в движении рук, чуть крепче вцепившихся в халат. Неуклюжесть горя еще удерживала женщину в полушаге от девочки, но было ясно, что ей хотелось скорее покончить с делом.
— Скажи маме… — снова заговорила она. Голос у нее чуть окреп, когда одна фраза обратилась двумя. — Что нам жаль. — И она тихонько повела девочку к двери.
Теперь Лизель все это будто свалилось на плечи. Обида, боль окончательного отказа.
Как же так? — мысленно спрашивала она. — Берешь и выпинываешь меня?
Медленно Лизель подобрала пустой мешок и подвинулась к двери. Шагнув за порог, она обернулась и в предпоследний раз за день посмотрела Ильзе Герман в лицо. Прямо в глаза с какой-то почти свирепой гордостью.
— Danke schön, — сказала Лизель, и жена бургомистра улыбнулась бесполезно и как-то побито.
— Если когда-нибудь захочешь прийти просто почитать, — стала врать она (или это девочке, подавленной и огорченной, ее слова показались враньем), — мы будем только рады.
В тот миг Лизель изумилась ширине дверного проема. Такой огромный. Зачем людям нужно заходить в дом через такие широкие двери? Будь с нею Руди, он обозвал бы ее идиоткой — через эти двери в дом заносят вещи.
— До свидания, — сказала девочка, и медленно, с великим унынием дверь закрылась.
Лизель не ушла.
Она долго сидела на крыльце и смотрела на Молькинг. На улице было ни тепло ни холодно, город выглядел ясным и тихим. Молькинг в стеклянной банке.
Лизель открыла конверт. В своем письме Хайнц Герман дипломатично обрисовал, почему ему все-таки приходится отказаться от услуг Розы Хуберман. Самое главное, объяснил бургомистр, что он выказал бы себя лицемером, если бы, советуя другим готовиться к трудностям, сам не оставил бы своих маленьких роскошеств.
Наконец она встала и двинулась домой, но стоило завидеть на Мюнхен-штрассе вывеску «STEINЕR — SCHNEIDERMEISTER», в ней всколыхнулся протест. Огорчение покинуло ее, и девочку обуял гнев.
— Сволочь этот бургомистр, — прошептала Лизель, — а эта жалкая женщина. — Если грядут трудные времена — разве не стоит хотя бы поэтому и дальше давать Розе работу? Но нет — ей отказали. По крайней мере, решила Лизель, будут теперь сами стирать и гладить свое чертово белье, как нормальные люди. Как бедняки.