– А может, она нам что-нибудь споет на прощанье?
Милена застыла на месте:
– Ты слышал?
– Слышал.
Она схватила Бартоломео за ворот, почти повиснув на нем.
– Барт, ты что, не понимаешь?
– Что я должен понимать?
– Да они же принимают меня за мою мать! Ну смотри! Тот в автобусе, и вот сейчас…
– Деревенский дурачок и трое пьяных, – брось, Милена! Пойдем отсюда, пожалуйста…
Она упиралась:
– Пусти! Я у них сейчас спрошу! Они точно что-то знают. Тот, в автобусе, назвал меня «Бах». Видишь, он знал мою фамилию! А имя назвал – «Ева-Мария». Он принял меня за мать, я уверена!
– Может, ты и права, но нам нельзя здесь задерживаться. Нас ведь ищут, не забывай… Стоит хозяину или одному из этих пьяниц позвонить куда следует, и нам крышка. Пошли отсюда.
Он схватил Милену за руку и, не слушая больше, потащил прочь.
Хмурое утро переходило в не менее хмурый день. Беглецы шагали бок о бок сквозь холодную морось, в мерном ритме собственного дыхания. Дорога шла на подъем, но почти не видно было ни оставшейся внизу долины, ни гор впереди. Милена угрюмо молчала. Проезжающие машины, поравнявшись с путниками, притормаживали, и они ловили на себе любопытные, а то и подозрительные взгляды.
– Сойдем с шоссе! – решил Бартоломео. – Надоели эти рожи…
Ближе к вечеру на каменистой узкой дороге с ними поравнялась телега, запряженная лошадью, которую вел под уздцы невысокий чернявый мужичонка. Милена, сбившая себе ноги, вооружилась самой очаровательной улыбкой и попросила:
– Вы нас не подвезете?
Крестьянин остановился и нехотя помог им забраться в телегу. Там на мешках с картошкой сидела женщина лет шестидесяти в бесформенной шерстяной шапке и в черном переднике. Она приветливо улыбнулась им, а потом ее ярко-голубые глазки-щелочки остановились на Милене и больше от нее уже не отрывались. Напряженность этого взгляда как-то не вязалась с ее в общем-то заурядным обликом.
– Вы… вы меня знаете, сударыня? – спросила девушка, смущенная таким вниманием.
– Ну конечно, знаю, – сказала женщина.
Потом еле слышно, не размыкая губ, начала что-то напевать без слов. Неуверенно, фальшивя, но угадывалось, что она пытается вторить другому, прекрасному голосу, звучащему у нее в памяти.
У Милены мороз прошел по коже.
– Это… очень красиво. Откуда вы знаете эту песню?
Женщина, как будто не слыша вопроса, продолжала напевать с мечтательным, отсутствующим видом. Казалось, глядя на Милану, она заглядывает в то же время себе в душу, в какие-то свои воспоминания. Она старательно выводила каждую ноту.
– Кто пел эту песню? – настойчиво спросила Милена, когда та умолкла.
– Так вы же и пели… – ответила женщина. – У нас и пластинки ваши были… Так жалко… Да, уж так я жалела, когда это случилось…
Тут телега остановилась. Мужчина сбросил цепь, закреплявшую задний борт, и резко откинул его.
– Вылазьте, приехали!
– Подождите, я хотела еще спросить…
– Нечего спрашивать! – оборвал крестьянин и подтолкнул женщину к дому. – Не надо мне было вас сажать. Проваливайте!
Они шли еще два дня, ночуя в развалинах заброшенных домов. Все-таки это был кров, и, укрывшись от ветра, удавалось поспать несколько часов.
А потом они вставали и снова пускались в путь. Провизию старались экономить, чтобы растянуть на подольше, хотя есть хотелось все время. Жажду утоляли ледяной водой горных ручьев, зачерпывая ее ладонями. Утром третьего дня сырой туман вдруг как-то разом разошелся, и изумленным путникам открылся пейзаж несказанной красоты. Перед ними плавно поднимались зеленые склоны предгорья, испещренные серыми скалами и сверкающими озерками. А дальше, вознося в небо заснеженные вершины, высились горы. Чистый, бодрящий воздух хлынул им в легкие.
– Господи! – ахнула Милена, и больше у нее не было слов.
– Это и есть свобода, – шепнул ей Бартоломео, – как она тебе?
– Подходяще, – помолчав, отозвалась девушка, – и мы это сейчас отпразднуем…
Она подошла к ближайшей скале и взобралась на нее. Бартоломео хотел примоститься рядом, но она не пустила:
– Нет, отойди немного. Вот, здесь и стой.
Она села очень прямо, сложила руки на коленях и набрала побольше воздуха.
A poor soul sat by a sycamore tree;
Sing, willow, willow, willow!
С первыми же звуками само пространство вокруг нее словно преобразилось. Ее чистый голос протянул между небом и землей какие-то невидимые нити.
With his hand in his bosom
and his head upon his knee;
О willow, willow, willow!
Милена пела свободно, без усилия, сосредоточенно сдвинув брови и закрыв глаза. Она открыла их только тогда, когда угасла, оттрепетав, последняя нота.
Бартоломео, потрясенный до глубины души, не смел нарушить наступившее молчание. У него перехватывало горло от какого-то незнакомого волнения.
– Понравилось? – спросила Милена.
– Да… – выговорил он. – Очень… И еще мне очень понравилось, как ты при этом морщишь переносицу.
– Знаю, у меня там уже морщина… Это получается, когда я открываю рот, чтобы петь. Ничего не могу с этим поделать.
Он взобрался на скалу и сел рядом с Миленой.
– Откуда ты взяла эту песню?
– Мне кажется, будто я всегда ее знала. Должно быть, выучила, когда была совсем маленькая. Как я теперь понимаю, переняла у матери… Я штук двадцать песен вот так же помню. Всегда их пела про себя – в приюте, в интернате, сколько себя помню… Всю жизнь… Я могу петь в уме, молча, и слышать каждую ноту… Иногда выбираю какую-нибудь песню и решаю спеть ее по-настоящему, вслух.
– И что же тебя вдохновляет на такое решение?
– Не знаю… подходящий момент… подходящий человек…
– А-а. А в этот раз что – момент или человек?
– Угадай!
И, взявшись за руки, они снова зашагали на север.
На исходе этого дня они решили, что дальше не пойдут.
Горный приют стоял у нижней границы снегов под прикрытием купы деревьев. Дверь была не заперта, они толкнули ее и вошли. Весь домик состоял из единственной комнаты, где были нары вдоль задней стены, большой очаг, буфет, кое-как сколоченный из бросовых досок, стол и две скамьи. Они развели огонь, немного поели. И проговорили всю ночь. Говорили горячо, до изнеможения, и к утру решение было принято.
Бартоломео нашел в ящике буфета ржавые ножницы, которые пришлось долго точить о твердый камень. Милена села перед огнем, оседлав соломенный стул, и приподняла волосы, обнажив шею: