– Это как?
– Примерно как вольная борьба, только нельзя подставлять противнику подножку. И кусать нельзя. И душить.
– А. И какая цель?
– Одолеть противника, действуя руками и корпусом, и положить на лопатки.
– Уж больно примитивно.
– А я вообще примитивный.
– Что-то не верится. И у тебя хорошо получается – ну, борьба эта?
– Да неплохо…
– Лучше всех в интернате?
– Пожалуй, да.
Милош не хвастался. Хелен спросила – он ответил, вот и все. Хелен оценила это по достоинству. И опять возникло знакомое чувство, что с ней ничего не может случиться, когда рядом этот почти незнакомый мальчик с большими надежными руками. Она запрокинула голову. Бесчисленные звезды горели как-то по-особому неистово. Далекие, безмолвные, они искрились и сияли в ледяном небе. Хелен поежилась.
– Замерзла? Будем слезать?
– Не раньше, чем ты скажешь мне все, что собирался. Ты обещал, Милош.
Он колебался. Из-за трубы выглянула кошка, опешила, увидев здесь двух людей, пару секунд изучала это неожиданное явление, потом удалилась, бесшумная и гибкая.
– Смешно, сидим тут на крыше, как две птички…
– Говори, Милош.
– Ну ладно. Слушаешь?
– Слушаю.
– Ну так вот. Начну с самого начала. Дело было нынешней весной. Появляется у нас в интернате новичок. чудной такой парень: лет этак семнадцать, высоченный, выше среднего роста, и при этом кряжистый такой, плечищи, как у грузчика, лицо длинное, тупое, на правой руке большой палец совершенно вывернут, нос сломанный, руки все в шрамах, волосы вихрами. В общем, крутой в самом худшем смысле, прежде чем выйти с таким один на один, я бы крепко подумал. В первый же вечер подходит он к нам во дворе, помялся и спрашивает Барта: «Ты, что ли, Бартоломео Казаль?» Барт на него поглядел и говорит: «Ну да, это я». Я было думал, сейчас он в драку полезет. А он рот свой разинул, руками вот так за щеки схватился и повторяет, а сам чуть не плачет: «Глазам не верю… Глазам не верю…» Вид такой безумный, что мы его от греха подальше увели в сторонку, чтоб никто не видел. «Ну, – говорит, – побегал же я за тобой! Три года тебя ищу! Три года в каждом интернате нарываюсь, пока меня не вышибут и не переведут в другой! Карцеров этих перевидал – не сосчитать! Метелили сколько! Видишь, какая рожа?»
Говорит, а у самого аж дыхание сперло, плачет, вытащил грязный платок, вытирает слезы, сморкается. «Объясни хоть, в чем дело! – Барт спрашивает. – Ничего не понимаю! Кто ты такой хоть?» «Почтовая лошадь» – говорит. «Кто-кто?» «Коняга! Не слыхал про таких? Я из тех ребят, что лезут на рожон и получают по морде ради артистов вроде тебя. Нам говорят, надо передать письмо, и мы беремся и передаем, пусть хоть десять лет придется искать, даже если тот человек как сквозь землю провалился. Пусть нас хоть бьют, хоть что. Но имей в виду, для кого попало мы уродоваться не станем. Для этих гадов из Фаланги – ни за что! Мой отец их на дух не переносил, и я то же самое. Ну надо же, никто не мог тебя найти, а я нашел! Не верится даже! Ты правда Бартоломео Казаль? Поклянись!»
Барт клянется, а самому смешно стало. «А зачем, – спрашивает, – ищешь-то?» «Я же тебе говорил! – парень ему с обидой. Ты что, глухой? Письмо у меня для тебя! За подкладкой куртки, вон оно, твое письмо! Двенадцать лет его зашивают в куртки! Я уже четвертый, кто таскает на себе это несчастное письмо! Зашивать, выпарывать всякий раз, как выдают новую одежу… Знаешь, какая морока! Я же почтовая лошадь, а не белошвейка. С моими-то лапами! Ладно, сейчас в туалете распорю подкладку и вручу его тебе. Жди меня здесь!»
Мы с Бартом стоим как дураки и смотрим друг на друга. Минуты не прошло, парень бежит обратно. «Спасибо, – говорит Барт и прячет в карман конверт – мятый-перемятый, того гляди расползется в клочья. – А зовут-то тебя как?» «Василь, – говорит, – и знаете, что теперь будет делать Василь?» «Нет, – говорим, – не знаем». «Так вот, – говорит, – Василь будет теперь тише воды, ниже травы, Василь станет прямо ягненочком, ангелочком без крылышков. Вот так. А главное, отдохнет наконец, потому что Василь сделал свое дело!»
Тут он пожимает нам обоим руки и удаляется своей медвежьей походочкой. Шмыгая носом так, что за десять метров слышно. Мы с ним потом подружились. Ему было что порассказать. Он успел побывать интернатах в шести, а то и больше, и много чего секретного прознал. Только спрашивай. Годовое собрание, Ван Влик – это все я от него узнал.
– Я так и поняла. И потом, он же, наверное, читал то письмо. Три года таскать с собой письмо и не прочесть – на такое никто не способен.
– Верно, никто. Кроме тех, кто не умеет читать…
– Василь не умеет читать?
– Не умеет. Люди-лошади не умеют читать.
– Люди – кто?
– Люди-лошади. Василь назвал себя «конягой», но это в насмешку, а вообще они – люди-лошади. Как-нибудь потом объясню. Короче, читать они не могут. Василь в первый же день в школе забился на заднюю парту, и с ним быстро все стало ясно. Учителя оставили его в покое.
– Бедный мальчик. А что было в конверте?
– Письмо для Барта.
– Это я уже поняла. А от кого?
– Погоди, слушай, что дальше было. Барт сразу же его прочел в туалете, а я у дверей сторожил. У нас ведь гак же, как у вас: больше никуда не спрячешься. Вышел бледный как смерть. Я спрашиваю: «Что с тобой? От кого письмо?» «От отца… – говорит. – Это письмо от моего отца… я его и не помню, как будто его вообще не было… это он мне написал пятнадцать лет назад…»
С того дня Барта как подменили. Никогда он болтать не любил, а тут ко всем ребятам стал приставать с вопросами, то к одному, то к другому. И у всех спрашивал: «Ты помнишь своих родителей?» Другого бы с такими вопросами послали куда подальше, но Бартоломео Казаль – он такой, что его не пошлешь… Странно это было: подходит к какому-нибудь парню, с которым за три года словом не перемолвился, и с ходу: «Помнишь своих родителей?» Чаще всего ему отвечали «нет». Но если кто-нибудь говорил «да», он принимался его расспрашивать и расспрашивал часами.
– Зачем?
– Чтобы проверить одну вещь, которую он узнал из отцовского письма.
– Что именно?
– Барт мне в конце концов рассказал, и это и есть то важное, что я хотел тебе объяснить.
– Ну?
– Мы… как бы это сказать… мы не такие, как другие сироты.
– Не такие?
– Нет. У всех наших родителей было кое-что общее.
– Что?
– Они все боролись против Фаланги, когда она пришла к власти.
У Хелен сжалось сердце. Все семнадцать лет своей жизни она пыталась представить себе родителей – и не могла. Воображение отказывало, и, несмотря на все ее усилия, они ускользали из памяти, как ускользает из пальцев рыба. Услышать про них, даже что-то неопределенное, было все равно что шагнуть за пределы реального. Ей показалось, что эти две тени, всегда такие неуловимые, – отец и мать – из дальнего, бесконечно дальнего далека, через столько лет ласково машут ей рукой. Она подвинулась вплотную к Милошу, чтобы убедиться, что все вокруг нее по-прежнему существует: мокрый шифер крыши под ногами, чистая, холодная ночь и этот мальчик, так спокойно открывающий ей невероятные тайны.