— Преображенский переулок, дом двадцать четыре.
— Правильно. Только ведь и ваш переулок, и переулки вокруг — еще и Профессорская слобода. Так это место называлось лет сто назад. Не слышал про такую?
Вроде бы я что-то слышал.
— В нашем переулке жили профессора университета. И доценты. А в этом самом доме жил когда-то, в начале двадцатого века, профессор Тирсов, историк. Изучал скифские памятники и кроме них ничего в жизни толком вокруг себя не видел.
— А как же тут моя бабушка оказалась?
— Бабушка твоя? Она тут родилась.
Я ждал продолжения. Бабушка родилась в 1921 году и никакого Тирсова никогда не упоминала. Рассказывала только про маму свою, Зинаиду Михайловну Соловьеву.
А Аристарх Модестович вспоминал, прижмурившись и явно с огромным удовольствием.
— Давненько я об этом никому не рассказывал, — пояснил он. — Я вообще-то не совсем домовой. Я — университетский.
— Как это? — не понял я.
— Ну как-как! Сказки знаешь? В лесу — леший, в озере — водяной, в доме — домовой, А я в университетской библиотеке жил, в отделе рукописей и редких книг. Нас в библиотеке много было, в каждом отделе по одному. В читальном зале, помню, Игнатий Ликандрович жил, эх, гонял студиозусов! Только они начнут перешептываться, а он на них раз — и сон нагонит. В читальном зале должно быть тихо. Лежат все, носами в волюмы уткнулись — благолепие. Да. А я, в хорошем настроении, иной раз водил библиотекаря вокруг полок. Он ходит, на каталожную карточку поглядывает, бормочет, мол, вот-вот, точно тут книга была, куда же она делась, не пропала ли совсем, сохрани господи… Тут я ему книжку-то и подкидываю на старое место, а он себя по лбу ладонью: «Так вот же она, ах я, старый маразматик!» Весело. Хороню мне было в библиотеке жить…
Аристарх Модестович рассмеялся тоненьким смехом, а потом, посерьезнев, продолжил:
— И вот однажды у нас случилась ужасная беда. Для библиотеки страшнее огня нет ничего — а сгорело у нас тогда страшно сказать, сколько хорошего, а что не сгорело, то пропахло гарью да закоптилось. Сижу я, горюю, жить на прежнем месте никак невозможно, а куда податься? И тут заходит в библиотеку Тирсов и говорит, что как раз сейчас переселяется с семьей в новый дом в Профессорской слободе. Дом, говорит, хороший, а жена молодая, Лидочка Сергеевна, жалуется, что уюта нет. Мол, и занавески повесила в розовых цветочках, и кушетку в гостиной поставила, а все не то. Я, говорит профессор Тирсов, в уюте не очень понимаю, мне лишь бы тепло, да светло, да ужинать вовремя. А Лидочка чуть не плачет из-за уюта этого самого каждый вечер. Тут встрепенулся твой покорный слуга, подумал: это знак, не иначе. Вот, Аристарх, твое новое поприще! Ну и переселился тихонько. Стал новую стезю осваивать — в доме у профессора домовым быть не намного сложнее, чем в библиотеке за порядком присматривать. Конечно, наших стариков-университетских рядом не было, о Таците да Авенариусе поговорить не с кем, зато в Профессорской слободе нашлись свои радости. Вокруг дома Тирсова огромный сад был разбит: яблони, груши, крыжовник, смородина. На каждом дереве по дриаде. Милые были девочки… Соберемся, бывало, вечерком под старой яблоней, соловьи поют, девчонки смеются… Лидочка Сергеевна в столовой лампу повесила, с абажуром таким, медового цвета… Лампа светит сквозь ветви — с другого конца сада видать… Эх, были времена…
Аристарх Модестович уставился в кухонное окно и надолго замолчал.
— А потом что? — решился я прервать его молчание.
— А потом, дружок, начался у нас новый пожар. Помнишь классику: «Мы на зависть всем буржуям мировой пожар раздуем!» Что поджечь, что раздуть — дело нехитрое. Раздули пожар. Все в огне, бегают, стреляют. Революцией это называлось. Тут белые, там красные, а то и всякие серо-буро-малиновые.
Аристарх Модестович вздохнул, потом показал рукой за окно:
— Вдоль парка какая сейчас улица идет, вон та? Запамятовал я.
— Проспект Карасева. Руководителя Октябрьского восстания в нашем городе. Ему и памятник стоит на углу.
— Карасева… и даже проспект… Карасев-то твой был разбойник навроде Пугачева, размером только помельче, замесом пожиже. Из студентов его выгнали, болтался по улицам, босяк, проходимец, а тут на тебе — руководитель восстания! Ну да ладно. А раньше там, где этот проспект, было Ярское поле. Пустошь огромная, казармы, плац… Вот по Ярскому полю-то белые и красные друг друга гоняли. Пушки стреляют, дым, гам. Кровь.
Домовой посмотрел на меня грустными глазами и, спохватившись, сказал:
— Может, не надо тебе про это — про такое печальное? Тебе и без меня невесело.
— Да вы что! — воскликнул я. — Вы же обещали про бабушку рассказать.
— Про бабушку твою. Да. Ну вот, с бабушкой вышло так. Во всей этой неразберихе случилась у Тирсовых долгожданная радость. Лидочка Сергеевна должна была родить ребенка — а Тирсовы очень этого хотели. Пусть и революция, и война, и разруха, и есть нечего, и топить нечем. Когда ребенку настала пора появиться на свет, была зима, ночь, лошадей, чтоб привезти доктора или акушерку, не найдешь. Так что родилась Сашенька Тирсова в этом доме. Зина, горничная Тирсовых, помогала Лидочке, а будущий отец так распереживался, что шубу накинул да в сад убежал, по сугробам под яблонями и грушами бегать.
Зина его позвала, когда все хорошо завершилось: девочка родилась прелестная.
— Сашенька Тирсова? Это что — моя Шура была? Саша — это же Александра. И Шура — тоже Александра, Но прабабушку нашу Зиной звали…
Домовой досадливо махнул на меня рукой, не перебивай, дескать, и продолжил:
— Сашенька в 1921 году родилась, зимой. А летом пришли товарищи с винтовками и сказали, что профессор Тирсов арестован в университете прямо во время лекции. В доме предписано провести обыск.
— Он заговорщик был? Тайное общество организовал, да?
— Ох, не знаю я, Паш, не знаю. Говорил же тебе, что Тирсов, кроме своих скифов да жены с дочкой, и не видел ничего вокруг себя. А при обыске нашли какие-то письма и — представь себе — револьвер.
— Ух ты!
— А потом они опять пришли и арестовали Лидочку Сергеевну. Сказали, что она против революции и в заговоре участвовала. Ну и все. Расстреляли и Тирсова, и жену его, и еще пятнадцать человек по этому делу тоже расстреляли. Тогда с этим просто было. Присяжные не заседали, адвокат не витийствовал.
Я помолчал. Потом спросил:
— А Шура… а Саша как же?
— А Сашеньку Зина спрятала. Сказала тем, кто еще раз с обыском пришел, что ее это дите, родное. Не Саша Тирсова, а Шура Соловьева. И те — то ли пожалели, то ли разбираться им было недосуг…
Я огляделся: углы кухни тонули в темноте, тикали часы, дом спал, спала в доме моя сестренка Гуль. Я смотрел в тем ноту и пытался представить себе тех людей: Тирсова, Лидочку Сергеевну, прабабушку Зину, маленькую Шуру. У меня получалось какое-то кино с мелькающими черно-белыми кадрами. Я не знал, что сказать. И сказал первое, что пришло в голову: