— Опять каша… Да еще и рисовая…
— А ты чего на завтрак хочешь? Телячью грудинку, запеченную в ананасе?
— Да нет… Я бы и без ананаса обошелся…
— Ладно, иди умывайся да садись кашу трескать. Грудинка все равно отменяется. Потому что надо было у миллионеров рождаться, а не у бедных врачей! Сам виноват…
— Мам, вот за что я тебя люблю, так это за прикольность твою! Ты такая классная!
— Спасибо, сынок, — засмеялась Анна. – Давай ешь и иди уже – опоздаешь…
Сашка торопливо, отчаянно морщась, проглотил свою порцию рисовой каши, запил глотком чая и умчался в свой медицинский институт – первокурсникам нельзя опаздывать, у них с этим строго…
А Вовка на свою первую пару так и не пошел. Уселся на мокрую скамейку в институтском скверике, подняв воротник куртки и глубоко засунув руки в карманы штанов, сидел, злился на себя потихоньку да мучился душевной своей некомфортностью, – неразрешимым, как ему казалось по глупой молодости, конфликтом отцов и детей. В чем состоял его собственный с ними конфликт, он определить никак не мог, потому что искренне любил и мать, и отца. Но непонятная обида все равно сидела занозой в сердце, и вовсе не нравилась ему эта обида, и каким образом ее изжить–убрать, Вовка не знал…
— Эй, Петров, ты чего прогуливаешь? – услышал он вдруг над головой веселый, надтреснутый слегка голосок однокашницы Катьки Александровой, стриженой под рыжего ежика умницы–отличницы. По каким–то одной ей ведомым принципам не желая совмещать свое внутреннее содержание с внешней формой, Катька предпочитала появляться на людях в образе этакой хулиганки – тинейджерки : носила несуразно–модные тряпочки, круглые смешные очечки, ходила с вечным наушником от спрятанного в рваном рюкзаке плейера и именовалась в знакомом окружении коротким именем Кэт. Хотя и поговаривали многие, что слушает она через тот наушник вовсе не полагающуюся оторвам–тинейджеркам разбитную музычку, а самую что ни на есть классику вроде какого–нибудь там Бетховена или Вивальди…
Он медленно поднял к ней голову. Взгляд уперся сначала в спущенный донельзя вниз пояс широких толстых хлопчатых штанов, усеянных сплошь большими и малыми карманами, потом в выпирающие наружу трогательно–наивно тазовые косточки, в голый живот, в короткую распахнутую курточку и, наконец, добрался до хитрого ее рыжего, усеянного конопушками, как кукушачье яйцо, маленького личика. Большие круглые глаза неопределенного, какого–то среднего между желтым и зеленым цвета, сияли лукаво–вопросительно через круглые стекла очков, не знающие краски ресницы хлопали по–девчачьи наивно, сквозь короткий рыжий ежик волос просвечивала нежная кожа – тоже, казалось, усеянная маленькими конопушками… Хорошая девчонка. Классная. Она давно ему нравилась. Живая такая…
— Кэт, а у тебя пузо не мерзнет? Зима ведь на дворе, а?
— Нет. Только пупок немного, — серьезно ответила Кэт, садясь рядом с ним на влажную скамейку. – Ладно, прогуляю и я с тобой за компанию. Все равно уже опоздала… Давай колись, о чем грустить будем?
— А ты хочешь со мной погрустить?
— Хочу. А что? Нельзя?
— Да почему, можно… Только боюсь, ты грусти моей не поймешь.
— Да с чего это вдруг? Вроде не тупая, не замечала за собой такого…
— Кэт, а у тебя семья большая?
— Да обыкновенная! Отец, мать да я. Как у всех сейчас. А что?
— Да так…
— А у тебя что, большая?
— О! Не то слово! У меня очень большая! Можно сказать, героически–многодетная!
— Как–то ты сейчас нехорошо это сказал, Петров…
— Да? Наверное. Сам вот сижу переживаю, себя грызу. И матери нахамил с утра…
— Зачем?
— Хороший вопрос – зачем…. А затем! Понимаешь, обидно за нее стало, черт…
— А чего обидно–то?
Вовка замолчал, еще больше втянув голову в воротник куртки. Кэт сидела рядом, посматривала сбоку с дружелюбным интересом, ждала. Рыжие ее глаза блестели приятной искоркой, веснушки на кукушачьем лице светились, будто тоже хотели поучаствовать в простодушном приглашении к дружбе, к откровению, к легкому разговору. Неожиданно для себя Вовка и впрямь начал выкладывать
перед этой девчонкой самое, как ему казалось, наболевшее и неразрешимое:
— Понимаешь, нас же у отца с матерью трое — мы с Сашкой да еще приемный наш братец, Артемка. А два года назад вдруг заявляется к нам еще братец из Саратова – Леня. Внебрачный, так сказать, сын…
— Ну и что такого?
— Да ты послушай дальше! А через какое–то время выяснилось, что на соседней улице растет еще один отцовский ребенок – Павликом зовут…
— Ничего себе! А как выяснилось–то?
— Да очень просто. Отец сам его к нам привел однажды — с братьями знакомиться, представляешь?
— А мать? Мать твоя как к этому отнеслась?
— Да в том–то и дело, что совершенно нормально! Как будто так и быть должно! Как будто это все в порядке вещей, и ничего такого из ряда вон выходящего и не происходит… То есть она выговаривала ему что–то там, конечно, но так, знаешь, будто смеясь…
— Да? Ой, молодец какая!
— Почему молодец? – уставился на нее удивленно Вовка.
— Да потому, что не каждая так вот сможет, Вовк…
— Так ты погоди, это же еще не все. Год назад у нас еще и сестренка вдруг объявилась, по имени Ульяна Шульц!
— Да ты что, Петров! Здорово как! А она откуда?
— Из Германии. Из Дрездена. Ее мать туда совсем малявкой увезла. Замуж там вышла за немца. А дочке всю жизнь твердила, что ее родной отец — самый замечательный на свете мужик, и что живет он в городе Краснодаре, и зовут его доктором Петровым. Она, когда первый раз к нам пришла, так к нему и обратилась: «Здравствуйте, доктор Петров! Я ваша дочь Ульяна…».
— Вот это да! Значит, теперь у тебя, если всех сосчитать… Что ж это получается…
— Погоди, не мучайся. Рано еще считать–то. Вчера к отцу, как оказалось, еще один сынок заявился.
— Иди ты… Правда?
— Правда, правда. Из Екатеринбурга приехал. Врасплох его застал. Я так понял – он растерялся жутко. Парень этот уехал сразу, а отец теперь весь из себя совестью мучается…
— Ну да. Это и понятно…
— Да что, что тебе понятно–то? – вдруг взорвался праведным своим гневом Вовка. — Они что теперь, толпами будут к нему ездить, дети его внебрачные? А мать так этому и дальше радоваться должна? Бред какой–то…
— Петров, ты чего это? — медленно повернула к нему голову Кэт. – Ты что, не понимаешь? Это ж счастье – столько братьев иметь! Да еще и сестру впридачу! Они что, чужие тебе? Или плохие? Злые? Недостойные? Чего молчишь?
— Да нет…Все ребята классные, конечно…
Вовка задумался глубоко, прислушался к себе, почувствовав странную какую–то легкость : утреннее его раздражение отчего–то вдруг испарилось, оставив после себя лишь едва ощутимое неудобство, похожее на угрызение совести, как легкое послевкусие от горького, но необходимого организму лекарства. Вспомнилось ему вдруг, как все они – и отец, и мать, и ребята – радуются всегда приезду Лени из Саратова, и мать печет сладкие пироги по этому поводу, и отец ходит, сияя глазами и улыбаясь, как именинник… Или вот когда Пашка к ним в гости приходит со своей скрипочкой, и они все дружно усаживаются на старенький диванчик, и слушают его талантливую, бьющую куда–то прямо в солнечное сплетение музыку… А уж про Ульяну и говорить нечего. Ульяна, его немецкая сестренка, так же, как и братцы, неожиданно появившаяся в его жизни, поразила его просто в самое сердце. Девчонке двадцать семь лет всего, а уже состоялась как фотограф–художник, и даже галерея у нее своя есть в родном ее Дрездене – с ума можно сойти… Она тогда все побережье объехала, нашла хороший дом в станице Голубицкой прямо у моря да и купила его на имя отца. Выложила на стол перед ним документы и говорит: « Это тебе, в память о маме моей. Она всю жизнь тебя с радостью любила да вспоминала самым светлым словом. Рассказывала – спас ты ее однажды…» Вовка потом долго еще приставал к отцу – все спрашивал, как он ее спасал–то. А отец отмолчался…