Она часы считала до его появления, но приехал он неожиданно. Или это ей так показалось?
Люба была в мастерской – собирала рассыпанные там и сям пуговицы и складывала их в коробку. Ей не хотелось оставлять здесь беспорядок. При этом она то и дело посматривала на камин и вспоминала, как Саня подкладывал в него дрова, и как отблески огня подсвечивали его лицо, и как завораживало оно ее неслучайностью всех черт.
Внизу открылась дверь, залаял Тузик. Раздались Бернхардовы шаги по лестнице.
Люба стояла посередине комнаты, держа коробку с пуговицами в руке. Она не думала, что это будет… вот так.
– Либхен! – Бернхард вошел в мастерскую и поцеловал ее. Она вздрогнула. – Почему ты заперлась? Хорошо, что у меня был ключ, а то пришлось бы кричать под окном.
– Я… Здесь собака бегает. Дикая или одичала, – с трудом проговорила Люба.
– Собака? – встревожился он. – Она тебя напугала? Ты позвонила в полицию?
– Кажется, рабочие позвонили… Ее уже ищут, я думаю. Может, уже нашли.
Собака, которая два дня назад в самом деле напугала Любу до полусмерти, сейчас не существовала для нее.
Как только она увидела Бернхарда, произошло то, чего она совершенно не ожидала: все связанное с ним вдруг обрушилось на нее разом, как водопад.
Как он встречал ее во Фрайбурге и повел на рождественскую ярмарку, и стеклянный елочный ангел явился перед Любой на его ладони, и он был взволнован – не ангел, а Бернхард.
И как они катались на лыжах прошлой зимой, очень снежной в Берггартене, и Бернхард ударял лыжной палкой по деревьям так, чтобы снежные шапки слетали с них и падали на Любу, рассыпаясь в пыль. Она вопила, что снег попадает ей за шиворот, а он смеялся так весело и безыскусно, что грех было смеяться над таким смехом.
И… Все ей вспомнилось разом – оказалось вдруг, что всего очень много.
Он доверил ей какую-то важную часть своей жизни. Он отдал ей это полностью, она всегда знала. Да, всегда. Только на некоторое время стала делать перед собою вид, будто ничего этого не было. Но это было. Было!
И вот теперь она должна ему сказать, что всего этого – всего, что связано с ней, – больше в его жизни не будет. Эта часть его жизни кончилась. Но разве он того хотел? Разве это он решил, что ничего больше не будет? Нет, она, она мгновенным своим решением обрекла его на одиночество.
Люба застыла как соляной стоп. Соляной столп с пуговицами.
– Собака напугала тебя, Либхен? – повторил Бернхард.
– Нет… Да… Как ты съездил?
Она не понимала, зачем спрашивает об этом. Но ничего не оставалось теперь, как слушать его рассказ об охоте, о зайцах, о какой-то еще лисе, которую не стали догонять, потому что на лису не было лицензии…
Бернхард рассказывал об этом за ужином, потом за рюмкой коньяку, которую выпил, сидя у камина. Спиртное было ему запрещено из-за больной почки, но иногда он позволял себе это удовольствие. Вот как сейчас, после удачной охоты, в родном доме, у камина с любимой женой.
– Я устал как собака, Либхен, – сказал он наконец. – Возможно, как та твоя собака Баскервилей. Давай пойдем спать.
Люба вздрогнула. Но что в его словах неожиданного? Знала же, что это ей предстоит.
– Бернхард, я и сегодня посплю в мастерской, – пробормотала Люба. Он посмотрел удивленно, но ничего не сказал. – Я… начала там убирать, но не успела, и… Я плохо чувствую себя сегодня! – в отчаянии выпалила она. – И поэтому… Ты иди один, ладно? Я… завтра…
Что она плела, зачем? Бернхард посмотрел в Любины глаза чуть внимательнее, чем ей хотелось бы, и встал.
– Спокойной ночи, Либхен, – сказал он. – Постарайся хорошенько отдохнуть.
Всю ночь Люба не сомкнула глаз. Она едва дышала – так навалились на нее воспоминания. Снег с деревьев, стеклянный ангел и снова снег, только уже не летящий с деревьев россыпью, а лежащий сплошным покровом на лугу, и Бернхард объясняет ей что-то про цепочки заячьих следов, и она видит, как он счастлив объяснять это ей, и как поэтому серьезен, как старается, чтобы она все поняла…
И самое невыносимое воспоминание восставало в ее сознании – о первом его поцелуе. Она расплакалась при нем от дурацкой обиды – оттого, что Федор женился не на ней, – и Бернхард спросил, что случилось, и в его вопросе не было ни малейшего оттенка любопытства, а было лишь такое искреннее сочувствие, что Люба удивилась: с чего вдруг тревожится о ней человек, с которым они час назад даже знакомы не были? А потом он поцеловал ее, и в его поцелуе не было ничего чужого и чуждого, он утешал, успокаивал… Уже потом, в Германии, Бернхард говорил ей, что именно в ту минуту понял, что хочет, чтобы она стала его женой.
А она гнала от себя воспоминание о его первом поцелуе, изо всех сил гнала! Потому что другой поцелуй, тот, у ручья, перекрыл все силой чувства, которое взметнулось в ней, и никаких других поцелуев после этого быть уже не должно было, не хотела она о них помнить!
Она – не хотела. Но они были, эти поцелуи. Поцелуи, ласки, доверие – были в их с Бернхардом общей жизни все эти очень простые вещи, без которых жизнь не имеет смысла и которые поэтому… непредаваемы. Не могут быть преданы. Не должны.
Все это Люба понимала сейчас так ясно, как если бы кто-то сказал ей об этом. Прежде она не думала ни о чем подобном, это не имело для нее никакого значения. Но после того как Саня вошел в ее жизнь, в ее душу, заполнил собою весь огромный мир, который с ним же только для нее и открылся, – с тех пор Люба стала видеть и сознавать в этом мире то, чего не сознавала прежде.
Как странно это было, как страшно! Саня, именно тот человек, без которого жизнь ей не нужна, стал причиной того, что жизнь с ним оказалась для нее невозможна.
Рассвет в декабре был поздний. Люба еле дождалась, когда начнется рабочий день.
Она стояла на тропинке, ответвляющейся от той, что вела от рабочего флигеля к лесу. Саня не мог не увидеть ее в прозрачном зимнем лесу по дороге на работу и не мог не подойти. Или мог?
Он подошел. Стоял, смотрел на нее, молчал.
– Саня, – сказала Люба, – я не уеду с тобой.
Может, еще что-то надо было сказать, объяснить… Но она не могла.
Саня помолчал еще немного. Люба видела, что он не осмысливает сказанное ею, а просто не может говорить.
– По-другому и быть не могло, – произнес он наконец.
И тоже ничего больше ни говорить, ни объяснять не стал.
В суровом утреннем свете смотрела Люба, как уходит, удаляется, исчезает в полумраке леса единственное счастье ее жизни.
Глава 18
А разве это могло быть иначе?
Что он мог предложить женщине такого, что заставило бы ее бросить все, отказаться от всей прежней своей, налаженной жизни и решить, что теперь ее жизнь будет проходить с ним? Да не какой-то абстрактной женщине что он мог предложить, а вот этой, Любе, которая каким-то неожиданным и незаметным образом стала частью его самого, и очень важной частью, главной, может быть?