Двадцать третьего августа 1792 года его арестовали и посадили в тюрьму аббатства. В тот самый день пруссаки, вторгшиеся во Францию, захватили Лонгви. Отечество в опасности! Ставленник Дантона Дюмурье, сменивший Лафайета, не смог объединиться с Келлерманом и удержать Верден. Из Парижа на фронт уходили батальоны добровольцев; Мануэль выпустил Бомарше из тюрьмы в обмен на обещание привезти из Голландии эти треклятые ружья. Второго сентября, снабженный паспортами, он выехал в Гавр, где его дожидались жена и дочь-подросток, чтобы немедленно сесть на корабль, идущий в Англию. Он пока еще не довел до конца свое новое опасное предприятие, зато избежал опасности — и какой! Двери тюрьмы раскрылись утром; когда дилижанс миновал заставу, в Париже уже гремел набат. Бомарше был дважды женат на вдовах, но Мария-Тереза может пока спрятать черную вуаль на дно сундука: смерть сейчас не гонится за ним со своей косой по дорогам Нормандии, она собирает обильную жатву в Париже…
* * *
Станислас Майяр водил пальцем по журналу регистрации заключенных, чтобы не сбиться, и громко зачитывал имена. Из толпы узников выходили по одному священники, отказавшиеся присягать, и другие "подозрительные"; изредка члены Наблюдательного комитета задавали им вопрос, но чаще толпа во дворе аббатства сразу кричала: "Долой!" Жертву, воспрянувшую духом в надежде на освобождение, толкали в спину к воротам тюрьмы; едва она переступала порог, как в тело втыкались штыки или пики. При крике "Слава Нации!" обвиняемые, напротив, съеживались — не догадываясь, что их оправдали.
В бывшем монастыре босоногих кармелитов перекличку проводил мировой судья Иоахим Сейра. Суд занял не больше часа; полторы сотни священников вытолкнули в сад, где их поджидали палачи с ружьями и саблями. Неожиданно жертвы бросились врассыпную, пытаясь укрыться в часовне или перелезть через стену; их догоняли, сбивали с ног, волокли обратно, рубили и кололи, но нескольким всё же удалось сбежать.
По улицам Парижа неслась на быстрых крыльях новость о судах над изменниками; люди собирались в толпы, передавая друг другу слова Дантона, произнесенные два часа назад с трибуны Национального собрания: "Набат — не сигнал тревоги, а сигнал к атаке на врагов отечества. Чтобы победить их, господа, нам нужна смелость, смелость и еще раз смелость, и Франция будет спасена". Смелость, смелость и еще раз смелость! Вперед, к Шатле!
…Слово перелетает и через стены: слухи о том, что из тюрем скоро всех выпустят, просочились сквозь решетки Шатле еще вчера, поэтому кое-кто из заключенных прихватил с собой пожитки, отправляясь на вечернюю прогулку. В Шатле не держали ни аристократов, ни священников, там были сплошь надежные люди, не замешанные ни в каких заговорах против революции, — воры, убийцы, разбойники. Скрежет ворот они встретили одобрительными возгласами, но вскоре в каменной клетке заметалось испуганное эхо, повторяя звуки выстрелов, хруст костей, крики боли и хрипы умирающих.
Солнце клонилось к закату, когда бойня началась в Консьержери; с полуночи революционный суд вершили в тюрьме Лафорс.
Шум разбудил принцессу де Ламбаль; она решила, что ей лучше одеться и приготовиться. К чему? Недели две назад ее перевели сюда из Тампля, где осталась только королевская семья. Возможно, ситуация изменилась, и теперь ей позволят либо вернуться к исполнению своих обязанностей при дворе, либо уехать домой. Ключ повернулся в замке, дверь открылась. Проведя по коридорам, принцессу грубо втолкнули в большой зал, где за столом сидели несколько неряшливо одетых мужчин, смердевших табаком. Наверное, это какая-то комиссия или даже суд, поскольку ей начали задавать вопросы: имя, происхождение, должность…
— Назовите людей, которых вы принимали за своим столом.
— Их было много, и я не вижу необходимости в том, чтобы называть их имена.
— С какой целью королева посылала вас в Германию?
— Это была личная поездка.
— Вы встречались там с эмигрантами?
— Я встречалась только с родственниками покойного мужа. Повторяю, это была личная деловая поездка.
Мария-Антуанетта умоляла ее остаться в Ахене и не возвращаться в Париж. Но тогда ее внесли бы в списки эмигрантов и оставили нищей…
— На выход.
Мутный рассвет стекал с островерхих крыш в узкие мглистые переулки квартала Марэ. Выйдя на улицу, принцесса де Ламбаль попятилась, увидев лежащее навзничь мертвое тело. Напротив стояли люди с дубьем — мужчины и женщины; один подцепил острием пики чепец на голове у аристократки и снял его, выдрав клок волос. Принцесса вскрикнула и побежала прочь; с силой брошенное полено ударило ее в поясницу, она упала; на нее тотчас набросились, били, пинали, рвали… Стянув одежду, потешались над ее наготой — этого убитая уже не слышала. Отволокли за ноги к столбику на углу, отрезали голову, насадили на пику — показать в окно австриячке. Тот самый солдат, который сорвал с головы принцессы чепец, теперь распорол ей грудь, вырвал сердце и насадил на острие своей сабли; цирюльник срезал ножом ее лобок и приложил к своему подбородку — как вам накладная борода? Женщины сгибались пополам от смеха.
Суды продолжались: в тюрьме Сен-Фирмен восемь из десяти узников отправили "на выход", в башне Сен-Бернар перебили каторжников. Майяр наконец-то дочитал список арестованных в аббатстве; Карл Иозеф фон Бахманн, приговоренный к смертной казни, взошел на эшафот, поставленный во дворе Консьержери, и лёг под нож гильотины. Судьи разрешили ему надеть красный мундир швейцарского гвардейца.
Прошел слух, что в тюрьме Бисетр заговорщики устроили склад оружия; туда отправилась колонна из полутора тысяч человек, захватив с собой несколько пушек. Стрелять из них не пришлось: две сотни заключенных перебили дубинками — ими так удобно вышибать мозги из бродяжек, карманников и нищих, особенно детей. Одновременно в лечебнице Сальпетриер расправились с заключенными там женщинами — проститутками, неверными женами, сумасшедшими…
…Карету Гавернира Морриса остановили, его самого выволокли наружу, сбили шляпу.
— На фонарь аристократа!
Неужели они прознали, что он прячет у себя Аделаиду де Флао с семилетним сыном?
— Я посол Соединенных Штатов Америки! — закричал Моррис. — Я дипломат! Вы не имеете права!
— Эмигрант!
Моррис быстро наклонился, отстегнул свой протез и поднял его над головой, держась другой рукой за карету, чтобы не упасть.
— Я американец, потерявший ногу в борьбе за свободу!
Руки, занесенные для удара, остановились, кулаки разжались, ладони приветственно замахали: "Виват, американцы!" Толпа схлынула, оставив его в покое. Моррис приладил обратно протез и забрался в карету, нечаянно порезав руку об осколок разбитого стекла. Никогда не знаешь, где найдешь, где потеряешь. Как он переживал в четырнадцать лет, когда деревенский костоправ в отсутствие врача отнял ему ногу после открытого перелома, хотя ее, как позже выяснилось, вполне можно было спасти! А вот теперь протез спас ему жизнь.
* * *