Я вспомнил его фразу: «Мне кое-что причитается!». Ничего себе - должок! Интересно, сколько же здесь?
Я на всякий случай запер входную дверь еще и на шпингалет, высыпал деньги на пол и пересчитал. Пятьдесят тонких пачек по тысяче в каждой. Пятьдесят тысяч долларов! Ничего себе состояньице! Царский подарок сделал мне Николенька, что и говорить. Куда же их девать? Под ванну? На антресоли? Под кровать?…
Вдруг я заметил, что у меня дрожат руки, и мне стало противно. Я, Сергей Воронцов, сижу на полу в коридоре с дрожащими руками над кучей денег, из-за которых, возможно, убили моего друга! Я сгреб доллары обратно в мешок и зашвырнул в пустующую тумбочку для обуви. Не возьму! Ни копейки, или как там у них - ни цента! Перешлю в фонд какого-нибудь детского дома или на счет помощи беженцам - хоть спать буду спокойно!
Вечером я сел за Николенькины тетради. Я ожидал, что это будут археологические дневники, отчеты о раскопках, но все оказалось иначе.
Уже на первой странице в глаза мне бросились строчки: «У меня такое ощущение, что я уже много раз жил здесь, жил на этой Земле, жил и умирал на ней - но всегда ли за нее?
Это меня, дружинника князя киевского Игоря, прозванного Старым, нашла древлянская охотничья стрела, когда я уже изготовился завалить в стожок на окраине Искоростеня понравившуюся мне молодку…
Это я, княжий гонец, привез Ингвару Ингваревичу шелковый платок с латинскими письменами и видел, как обрадовался князь, как писал он ответ, и, велев не медлить, отправил меня обратно на Волынь, где стояло при тамошнем княжьем дворе папское посольство. Но пластуны - лазутчики смоленского князя оказались проворнее меня, и письмо с согласием князя встрять в европейскую замятню на стороне гвельфов против гибеллинов попало не в те руки, а за Волгой уже лязгали китайской и хорезмийской сталью тумены Бату - хана. Впрочем, я об этом так и не узнал, убитый ударом кистеня в приокском осиннике…
Это я стоял вторым от края в первом ряду Большого полка на блистающей росой траве Куликова поля и трясся от утреннего холодка, а может - оттого, что за рассветной дымкой все яснее виднелись бунчуки Мамаевых сотен.
Одетый в холстину, с охотничьей рогатиной и плетенным из лозы щитом, должен был я и тысячи таких, как я, до поры прикрыть собой, спрятать стальной кулак боярской латной конницы. Закованных в сталь татарской стрелой не возьмешь, однако арканом татары рыцарей с коней дергали, как моркову из грядки. И Боброк год по кузням сидел, придумывая с умельцами новый, русский доспех - пластины, чешуя, мисюра двойная, личина на переду, даже сапоги стальные. Легок доспех и крепок. Удар держит, как панцирь литой, а рубиться в нем сподручно, что голому - хватко и вертко.
Помню, перед битвой подняли князя Дмитрия на щите над нами, кметями добровольными, и крикнул князь: «Други! Браты! Реку: за Русь святу все поляжем, и я с вами!»
Не обманул князь - встал в простой кольчуге в строй Большого полка. И это про нас с ним потом напишет поэт:
Стихло побоище, страсти конец…
Ищет товарища суздальский конник…
Замертво падает Гридя Хрулец
В мокрый и ломкий некрашеный донник…
Это я, новгородский кузнец, всадил самокованые вилы в круп коня черноусого опричника, гарцующего с факелом по Заречной улице, а когда обезумевшее от боли животное сбросило седока, и тот пошел на меня с обнаженной саблей, кузнечными клещами выбил клинок из руки московита и ими же задушил его.
И это меня расстреляли из тугих, немецкой работы, арбалетов подоспевшие опричники, и последнее, что я видел - жуткий оскал собачьих клыков у седла одноглазого находчика, что кинул факел на крышу моей кузни…
И дальше - я вижу это во снах, вижу ярко, вновь и вновь переживая эту боль:
…Кат заливает мне в рот кипящий свинец, и я умираю в муках на эшафоте, а государь Алесей Михайлович улыбается в бороду - Разин казнен, и сподвижники его принимают жуткую смерть, дабы другим неповадно было…
…Как турецкая пуля пробивает мою грудь, круша ребра и разрывая легкое, а генерал Александр Васильевич, выпучив безумные глаза, кричит в первом ряду наших наступающих баталий, потрясая саблей: «Круши!!!»
…Как французский драгун, не в силах одолеть меня в сабельной рубке, вдруг выхватывает из - за голенища маленький двуствольный пистоль и стреляет прямо в сердце. Казацкая черкеска - не кираса, и дым Бородинского поля застилает мне глаза…
…Как английские дальнобойные пушки разносят наши наспех построенные редуты, а мы, канониры, не можем ответить. Наши орудия бьют лишь на три версты против пяти - их. И когда бомба взрывается прямо у моих ног, я вижу, как улетает нелепо кувыркающийся банник в синее - синее севастопольское небо…
…Как сотрясается от чудовищного взрыва под ногами палуба «Петропавловска», и адмирал Макаров, в одной рубахе, ревет: «Шлюпки на воду!». Но броненосец уже заваливается на левый борт, и кипящая океанская пучина принимает в свое лоно гибнущий корабль и людей…
…Как барон Унгерн, грязный, лохматый, навскидку лупит из маузера по нам, бойцам третьего эскадрона 105- ой бригады у ограды буддийского монастыря Барун - Дзасака, а за его спиной тибетцы в синих одеяниях спешно грузят на лошадей ларцы с тайными книгами Власти. Я никогда не узнаю, что барону удастся уйти в этот раз, и только благодаря спецоперации ленинского агента Блюмкина, охотившегося за эзотерическими знаниями Шамбалы, Унгерна выдадут красным монголы из его же личной гвардии. Не узнаю потому, что пуля из бароновского маузера так и не даст мне дожить до Мировой Революции…
…Как я, восемнадцатилетний пацан 1923 года рождения, лежу под кучей стылых трупов в расстрельном рву под Житомиром, еще живой. Но перебитый пулей из немецкого МГ позвоночник не дает мне возможности двигаться, и я плачу от бессилия что - то предпринять для своего спасения, а кровь сочится из раны и вместе с ней уходит и жизнь…
…Родина моя! Я сын твой, и отдавая жизнь на просторах твоих, всякий раз понимал я перед смертью, в тот самый краткий миг боли, что растягивается в вечность - за право жить на этой Земле, за право любить ее и восторгаться ею всегда нужно платить самую высокую цену. И тем, кто зовет тебя «эта страна», никогда не понять этого в силу собственного ущербного эгоизма…»
Это был шок… Я в полной прострации перевернул страницу и увидел стихи. Никогда бы не подумал, что мой веселый друг был способен на такие серьезные и горькие строки:
… В подпространстве души - темно.
Бьются бабочки- мысли в окно.
Сизый дым превращается в ночь,
И душа устремляется прочь.
Пальцы липкие сердце сжимают,
Лепестки у мечты отрывают:
Любишь - не любишь, знаешь - не знаешь,
веришь - не веришь, живешь - не живешь…