Смит и Гилсон засиделись с Уайзменом за полночь в его уондсуортском доме, оплакивая состояние современного театра. Лондон заполонили сластолюбивые солдаты: они приезжали на побывку с Западного фронта, были очень не прочь «чуток повеселиться» и вновь уезжали, оставляя по себе память – «детей войны». Конклав с Раут-роуд обвинял Джорджа Бернарда Шоу и Генрика Ибсена в том, что они покончили с викторианской стыдливостью, но ничего не предложили взамен, чтобы предотвратить падение нравов. Гилсон предположил, что здесь на помощь придет феминизм, искоренив представление о том, что «женщина – это всего-навсего инструмент для мужского удовольствия». Однако ж в действительности друзья возлагали реформистские надежды на ЧКБО.
Смит заявил, что с помощью искусства четверка всенепременно оставит мир в лучшем состоянии, нежели когда-то нашла. Их роль заключается в том, чтобы «изгнать из жизни, из писем, со сцены и из общества эту легкомысленную приверженность и тягу к неприятным сторонам и происшествиям в жизни и в природе, которая подчинила себе широкие и худшие вкусы в Оксфорде, Лондоне и во всем мире… восстановить в каждом сердце здравый смысл, чистоту и любовь к настоящей, истинной красоте». На следующий день Смит написал Толкину: «Вчера вечером мне вдруг пришло в голову, что ты мог бы сочинить чертовски хорошую романтическую драму, вложив в нее столько “сверхъестественного”, сколько душа пожелает. Ты никогда об этом не подумывал?»
По-видимому, никто из этих юных идеалистов не устрашился той грандиозной миссионерской задачи, что они себе поставили. Гилсон рассказывал Толкину, что, пока друзья сидели на Раут-роуд, все еще под впечатлением от прошлогоднего «Лондонского совета», он «внезапно увидел ЧКБО в ореоле света как великого нравственного реформатора… Дух ЧКБО очистит Англию от снедающего ее отвратительного недуга! Это великая задача, для ее достижения всей нашей жизни не хватит». Уайзмен, очень скромно оценивавший свои собственные художественные способности, был несколько более сдержан. «Вам с Дж. Б. С. смолоду вложили в руки ваше оружие – и вы его оттачиваете, – писал он. – Не знаю, какое оружие досталось мне, но однажды вы его увидите. Гражданской службой в рядах ЧКБО я довольствоваться не намерен».
А между тем настоящая война была не за порогом. Если победит Германия, заявлял Уайзмен, черпая в старых школьных воспоминаниях мальчишескую отвагу, – «ЧКБО останется в старушке Англии и продолжит бой, начатый на матчах Ричардса».
Невзирая на воинствующую риторику, культурный и морально-этический манифест ЧКБО вовсе не подразумевал, что друзья станут поучать людей, как им жить. Произведения Смита и Толкина – лучшее тому подтверждение. Поэзия Смита всегда полнилась мизантропической тоской по одиночеству ветра и моря; теперь в ней порою прославлялась война, очищающая от всего старого и отжившего и открывающая новый, лучший мир. Самая едкая критика обрушивалась на самоуверенных «культуры сынов», любителей гольфа, и их «смех, исполненный фальши» – риторика классового протеста, вероятно, направленная против таких, как Т. К. Барнзли и Сидни Бэрроуклоф. Однако в основном Смит выражал в стихах скорее желание бежать от общества, нежели его менять. Стихотворения Толкина были еще менее назидательны и не содержали в себе никакой морали, однако ж Смит расхвалил до небес порцию, полученную накануне встречи на Раут-роуд. «В жизни не читал ничего подобного, – писал он в ответном письме, – а самые лучшие из них вообще не знают себе равных. “Счастливые морестранники” – великолепное произведение». Если именно так друзья предполагали обнажать свои мечи в войне, объявленной упадничеству, то стратегия ЧКБО была, по меньшей мере, опосредованной – основанной не столько на конфронтации, сколько на вдохновении.
Великая война была временем великих потрясений, когда старые порядки и впрямь ниспровергались; все мечтали о новом и лучшем мире – и мечта эта облекалась в разнообразные формы. Для революционеров, замышляющих низвержение царского режима в России, новое означало только новое. Для Толкина, Смита и Гилсона (которые не то чтобы разделяли прогрессивный, научный либерализм Уайзмена) новое означало некий вариант старого. У каждого был свой личный, ностальгический Парнас: англосаксонский период, восемнадцатый век, итальянское Возрождение. Ни одна из этих эпох не была утопическим золотым веком, но на расстоянии они обретали лучезарную прозрачность. В сравнении с ними двадцатый век мнился туманной пустошью; казалось, что цивилизация и впрямь сбилась с пути. Возможно, именно это чувство Толкин выразил в стихотворении «Счастливые морестранники», с его тоской по иному времени и иному месту – по бессмертному Западу.
Но это не был эскапистский порыв, как бы оно ни казалось на первый взгляд. Запад в воображении Толкина представлялся эпицентром своего рода революции, культурной и духовной. Подобно столь многим его ключевым идеям, эта мысль, по всей видимости, впервые возникла в раннем квенийском лексиконе. В нем Толкин писал, что именно из Кора, что находится на западе за океаном, «фэйри приходили учить людей песням и святости». Песни и святость: фэйри использовали тот же метод и выполняли ту же миссию, что и ЧКБО.
В длинном стихотворении «Кортирион среди дерев», написанном в ноябре 1915 года и на тот момент самом масштабном из произведений Толкина, – оплакивается упадок фэйри. В квенийском лексиконе Кортирион назван «новой столицей фэйри после их ухода из враждебного мира на Тол Эрессеа» – на ‘Одинокий остров’, под которым подразумевается остров Британия. Возможно, Арьядор и позаимствовал у Уиттингтонской пустоши какие-то элементы рельефа, но Кортирион – это Уорик как есть, Уорик мифической, доисторической эпохи: «Здесь, в землях фэйри, в Вязовой Стране / Алалминорэ дремлет в тишине», а в квенийском лексиконе Алалминорэ истолкован как ‘Уорикшир’. Однако в лексиконе говорится, что Кортирион был назван в честь Кора – города, откуда эльфы отправились со своей миссией за западное море «во враждебный мир». Так что в толкиновскую эльфийскую историю вписано два «упадка»: сперва эльфы уходят из Кора за море, в Кортирион, а затем из Кортириона спустя много лет – в Уорик.
Тем самым изящно «объясняется» наличие в традиции волшебной сказки двух якобы противоречащих друг другу версий Фаэри. В «Кентерберийских рассказах» упоминаются они обе. Чосеровский Купец описывает Плутона и Прозерпину как короля и королеву волшебной страны, которая, тем самым, оказывается загробным царством; здесь Чосер обращается к традиции, в которой Фаэри – это потусторонний мир, сродни артуровскому Авалону, валлийскому Аннуну или ирландской земле вечной юности, Тир на Ног. Однако ж Батская Ткачиха вспоминает, что во времена короля Артура «по всей стране звучало эльфов пенье»
[63] и эльфийская королева танцевала на лугах; но теперь «эльфов не увидит уж никто»; так что здесь Чосер опирался на альтернативную традицию, согласно которой волшебная страна некогда открыто процветала в нашем собственном смертном мире, но с тех пор истаяла и сокрылась с глаз. Толкин считал, что эти две традиции, возможно, представляют собою разные этапы эльфийской истории. Все или по крайней мере некоторые эльфы, свободно жившие здесь, в смертных землях, были некогда изгнаны из Потустороннего мира Фаэри и отрезаны от него опасными зачарованными морями.