– Камба, если бы его хотели ограбить, никакой забор не спас бы. Для наших ловкачей забор – не помеха, а сигнал к действию, как красная тряпка для быка. Но зачем им грабить Ману? Ману свой. Знаешь, что такое «ману»?
– Мануэль?
– Ману – это по-нашему «брат», мана – сестра. Разве кто-нибудь станет грабить своего брата или сестру? А заборчик – это так, для украшения и чтобы мусор на участок не кидали.
У Ману на участке и своего мусора хватает. Правда, это особенный мусор: какие-то странные приспособления, аппараты неизвестного предназначения, насквозь проржавевшие. Эдакий музей индустриального хлама. Если у этого металлолома имеется хозяин, он должен быть каким-нибудь безумным изобретателем. Ману на такого не похож. Но хозяин металлолома – не Ману, а пузатый человек, качающийся в гамаке на веранде. На нем рабочий комбинезон, который здесь называется смешным словом «фату-макаку» (обезьяний костюм). У него блюзовый голос, изъеденный, как бархат, – молью, годами курения и неумеренных возлияний. От него пахнет машинным маслом. Кто же он такой? Отец? Нет, пожалуй, не отец. Irmão mais velho. Старший брат.
– Manu! Za kuku, ndengue, me dá um kandando. Wanangue? Xé, quem é esse pula que estás a trazer?
[71]
– Malembe, kota, não tem maka. É um músico estrangeiro, ia, se chama Vadim
[72].
Я едва понимаю эту смесь португальского с кимбунду. Может, они специально так говорят, чтобы я не понял? Впрочем, все они, включая старшего брата Ману, держатся дружелюбно. Лукаш – так зовут этого «бригадира» – даже протягивает мне бутылку пива. «À vontade!»
[73] Мы проходим в дом, еще более заваленный всякой диковинной всячиной, чем участок. Чего тут только нет: и старый магнитофон, и швейная машинка, и черно-белый телевизор вроде той «Юности», что когда-то стояла у нас на даче, и все это – вперемешку с иконками Девы Марии, плетеными корзинами, резными статуэтками. Бесполезно-драгоценный скарб. Младшему брату здесь отведен отдельный «музыкальный уголок»: в одном из углов комнаты свалены в груду традиционные перкуссионные инструменты. Они одновременно и вписываются в общую коллекцию, и выделяются из нее. Ману проводит короткую экскурсию – специально для меня. Большие барабаны называются нгома, атабаке и чингуора, бубны – пандейру и милоку, ламеллофон – киссанжи. А вот перкуссионный инструмент диканза – деревяшка с ребристым краем. Если по зазубринам диканзы провести барабанной палочкой, получится звук, похожий на урчание жабы. Все это покрыто таким толстым слоем пыли, что издалека его можно было бы принять за чехол. Кажется, Ману хочет еще что-то показать или рассказать, но его намерениям мешает всеобщий галдеж.
– Há coisas pitas bué! Vais me vender está ula?
[74]
– Ula não, vendo isso tape. Mas não tens kumbu!
[75]
– Quero qualquer mambo electronico!
[76]
– Então, Carlos, da la o cem paus, meu!
[77]
– Xé, Bangão, cuidado, vou te comer tipo carne!
[78]
– Ayé? O que aconteceu?
[79]
– Não há birra!
[80]
– Pegue dos vizinhos, meu!
[81]
Потом они пьют, продолжая разговор на своем малопонятном языке, а я молчу сбоку припеку, стараясь выглядеть не окончательной бестолочью, хотя какое там? Выдавливаю улыбку всякий раз, когда остальные покатываются со смеху; делаю вид, что слежу за разговором, ничего не понимая и уже даже не пытаясь понять. Если мне хотелось заново испытать те малоприятные чувства, которые я испытывал в первый год после приезда в Америку, то – вот оно, повторным сеансом… И сразу вспоминается первый американский друг, неврастеничный и вязкий парень по имени Джо Глюк. Как он приглашал меня домой (трехэтажный особняк, папаша – преуспевающий юрист); как мы спускались в подвал, где положено тусоваться американским школьникам, когда они ходят друг к другу в гости. И там, в подвале, Джо заливал какие-то байки, толкал какие-то речи, брызжа слюной. Слюны было много, она скапливалась у него в уголках рта, я старался не смотреть. Не понимал ни слова из того, что говорил Джо. Только тупо улыбался, точь-в-точь как сейчас. А когда английская речь наконец вошла в меня и я начал кое-что просекать, выяснилось, что все эти страстные речи вращались вокруг одного-единственного предмета – мастурбации. Такой у Глюка был круг интересов.
– Ты не переживай, камба, никто тут тебя не съест, – оборачивается ко мне заметно повеселевший Жузе. – Ты же любишь хардкор, так? Значит, наш человек. Saúde!
[82] Только не говори мне, что ты стрэйт-эдж.
Эта реплика заставляет меня расхохотаться.
– Стрэйт-эдж?? Был когда-то… лет двадцать пять назад! Я вообще не думал, что в Африке есть хардкор. Его и в Америке-то уже почти не осталось. Это все из моего детства… Сказать честно? Мне все еще не верится…
– Не верится, что черные играют музыку, которую должны играть белые американские подростки?
– Да нет, я хотел сказать, мне все еще не верится, что ты так здорово говоришь по-английски и по-русски. Но… и это тоже.
– Про африканский хардкор мало кто в курсе. Но он есть, и не только в Анголе. Mortal Soul слушал когда-нибудь? Last Year’s Tragedy? Послушай. Из Кении ребята, прямо красавцы. А по поводу моего русского… Ну, я же тебе уже сказал, что у меня мама русская. И вообще, у нас в Анголе даже президенты все русскоговорящие! Да-да. Не знал? И Нето, и душ Сантуш, и нынешний. Они все в России учились. Чем я хуже? Я тоже в России жил и немножко учился. У меня даже имя русское есть: Жека.
– Жека? – Я снова хохочу (от пива «Кука», что ли, меня так развезло?).
– Чего смешного?