Новый год я встретил в компании друзей сестры. Элисон водила меня из комнаты в комнату, знакомя со всеми и вообще стараясь, чтобы мне было хорошо. Но хорошо мне не было, я чувствовал себя не в своей тарелке и, когда в соседней комнате, где было установлено караоке, все набросились на микрофон и заорали «I will survive», тихо слинял. Подумал, что Элисон, узнав о моем побеге, наверняка будет злиться. В детстве я ее всегда стеснялся, а теперь – она меня. Наверное, только так и бывает. Смутное чувство вины перед сестрой. Не надо было, конечно, уходить не прощаясь. Но вот это «I will survive» меня добило. Дома врубил на полную громкость демоальбом группы One Man Less, который не слушал почти двадцать лет. Около полуночи Вероника прислала поздравление в виде селфи: она в карнавальной маске и с загадочной полуулыбкой Джоконды. Я с удивлением отметил, что у моей подруги довольно толстые губы. Раньше я этого не замечал.
На весенний семестр подходящего вечернего курса не нашлось, но мужу Вероники об этом знать было необязательно. Она все так же ездила в Нью-Йорк по четвергам. Ничего не изменилось, кроме того, что теперь наш еженедельный бархоппинг начинался на три часа раньше. Мы как будто и впрямь переживали вторую юность. Как если бы этот загул был естественным продолжением того, институтского, когда мы с Котом и Киром куролесили в клубе «Микки-рекс». Но в этом сиквеле не было никаких Котов и Киров, только мы, В. и В., наша запоздалая юношеская любовь, странным образом выпавшая людям под сорок.
– Ты железный человек! – восхищался я сквозь сон, когда Вероника вставала по будильнику в полшестого утра и начинала собираться на поезд.
– Извини, не хотела тебя будить. Ты спи. Спишь? А знаешь, что я сейчас подумала? Мы нужны друг другу просто потому, что больше никто не нужен.
– По-моему, это стихи.
– Да? В таком случае я не уверена, что это я их написала. Может, опять Пастернак?
– Нет, это, кажется, уже ты. Надо будет запомнить.
О супругах, которым мы так легко изменяли, речь не заходила почти никогда. Время от времени мне приходилось напоминать себе, что в моем случае это и не измена вовсе: ведь мы с Леной давно разошлись, живем порознь, и каждый из нас волен распоряжаться своей жизнью, как ему вздумается. О том, как складывается жизнь у Лены, я знал всё или, по крайней мере, был уверен, что знаю, хотя она мне не докладывала, а виделись мы нечасто. Я точно знал, что у нее никого нет, и это знание одновременно радовало и обременяло. В конце концов, почему я должен жить анахоретом только из‐за того, что моя бывшая жена до сих пор ни с кем не сошлась? Если бы сошлась, я бы, вероятно, приревновал ее к новому бойфренду, и эта ревность была бы, как пишут в бульварных романах, тлеющей головешкой, бесполезно подброшенной в давно угасший костер нашей любви. Да, как-то так. Вспышка ревности, а за ней – уже полная свобода. Но этого никогда не произойдет. Лена так и будет жить с матерью и бабкой в Вашингтон-Хайтс, а я так и буду наведываться к ним по выходным, чтобы забрать Эндрю; буду мрачно ждать сына в прихожей, едва выдерживая их тоскливо-укоризненные, но ни в коем случае не враждебные взгляды, их демонстративно-скорбную тишину. Буду возить мальчика в надоевший парк аттракционов на Кони-Айленде; буду покупать ему чуррос и сахарную вату, пытаясь загладить вину. И если Вероника когда-нибудь бросит мужа и съедется со мной, у меня не хватит духу привести Эндрю к нам в дом.
Впрочем, Вероника и не собиралась бросать мужа, она дала это понять с самого начала. Речь о нем заходила редко, и всякий раз она выстраивала неприступную ограду из нескольких фраз: Ричард – очень хороший, у них крепкий брак; кроме того, Вероника нежно любит свекра со свекровью, у них замечательные, близкие отношения. Что там было за этой оградой? Бог весть. Сколько я ни пытался, никак не мог представить себе эти прочные семейные узы, этого Ричарда, безработного вербовщика, нянчащего троих детей, пока его жена бегает к любовнику; этих свекра со свекровью и их беззаветную любовь к невестке. Не мог представить себе и ее такой, какой она бывала в их кругу, в своей другой, добропорядочно-семейной жизни. Испытывала ли она чувство вины? Какую защиту строила она, сельский адвокат Вероника, на суде, который устраивала ей совесть? Кто ей важнее, Ричард или я? Как бы то ни было, я не чувствовал по отношению к Ричарду ни ревности, ни вины; чувствовал только свое превосходство. Мне было приятно думать о сопернике – лузере и рогоносце; в этом поединке я выходил очевидным победителем.
Когда она была в Покипси, а я в Нью-Йорке, наш эсэмэсный пинг-понг мог продолжаться с утра до вечера, вне зависимости от того, где мы находились и что делали. Повседневная жизнь проистекала на фоне этого непрерывного диалога или даже, наоборот, была фоном для него, и все расстояния сокращались до нуля, и вся неопределенность казалась ничем по сравнению с постоянством этих шутливых реплик, ссылок на интернетную ерунду, фразочек, понятных только нам, личного языка, которым мы так быстро и надежно обросли. Поминутная компульсивная трансляция моего существования заинтересованному собеседнику создавала иллюзию если не смысла, то во всяком случае стабильности.
Потом я уехал в Луанду, и все изменилось. Наши отношения – в том виде, в котором они были мне дороги, – закончились раз и навсегда. Такова была версия, которую я представил Коту и еще нескольким друзьям, знавшим о моем романе с Вероникой. На самом же деле все закончилось гораздо раньше – в тот день, когда она вернулась из Сан-Диего. Я ждал ее возвращения, чтобы возобновить ежевечерние свидания по скайпу. В Сан-Диего Вероника гостила у подруги, в маленькой двухкомнатной квартире. Общаться в видеочате там было неудобно. Тем более что подруга ничего про нас не знала. «Ничего, милый, через три дня вернусь к себе в Покипщину, и тогда мы с тобой снова сможем выйти в прямой эфир». Она так и говорила «Poughkeepschina», вставляя это выдуманное мной название в свою английскую речь. Это было слово из нашего уже достаточно обширного личного словаря.
Я ждал. Но когда она прислала сообщение из аэропорта Линдберг-Филд и я ответил длинным сентиментальным посланием о том, как я соскучился, она оборвала переписку неожиданно резко: «Скоро начнут посадку. Хорошего дня». Через полчаса я зашел в мессенджер и увидел, что она переписывается с кем-то еще. Это было в пятницу. По выходным мы общались реже, чем в будние дни: Вероника проводила время со своей большой и дружной семьей, а я выполнял отцовский долг перед Эндрю. Переписка вынужденно замедлялась, но никогда не прекращалась полностью. Даже в неурочное время я мог рассчитывать на два-три коротких сообщения. Однако на сей раз она молчала, и я, почуяв неладное, тоже решил выдержать паузу. Прошла суббота, за ней – воскресенье. Вероника не объявлялась. Я не находил себе места. Подозревал все наихудшее и ее, Веронику, подозревал во всем самом худшем. В юности я бывал достаточно простодушен, а простодушие имеет свойство с возрастом оборачиваться мнительностью.
В конце концов я решил так: если в понедельник она напишет как ни в чем не бывало, я тоже сделаю вид, что ничего не произошло. Не стану осыпать ее вопросами и упреками за то, что она мучила меня своим молчанием все выходные. Но и начинать, как у нас это было заведено, с отчета «как я провел уик-энд» тоже не стану: пусть рассказывает она, а я послушаю. Если же она не объявится и в понедельник, во вторник утром я напишу ей всего одну фразу: «Все в порядке?» Так я решил, но в понедельник с утра не выдержал и отправил послание, которое собирался отправить во вторник. Все ли у нее в порядке? Ответ пришел почти сразу: «Не совсем, милый. Прости, что замолчала. Все разом навалилось: семья, работа, дедлайны. Давай созвонимся чуть позже, ладно? Я все объясню».