Эти воспоминания ворвались к нему внезапно и ошеломили его. С тех пор прошло тридцать пять лет. Едва ли когда-нибудь вспоминал об этих событиях. И сейчас он вдруг вспомнил о них так ярко, как будто они происходили вчера. Только Хайнц изменился — стал оплывшим, седым и степенным. Где же теперь этот худенький паренёк с очаровательной улыбкой и густыми пегими волосами, которые он то и дело зачёсывал рукою назад, когда, склонившись над своей ужасной пишущей машинкой с бледной дырявой лентой, стучал по клавишам четырьмя пальцами, а жёлтые страницы вываливались на стол? Джуит пытается найти на этом дряблом лице следы того дикого одержимого честолюбия. Но найти их не может.
Джоан Хайнц что-то говорила в этот момент, и Джуит помигал и слегка встряхнул головой, чтобы услышать её.
— Наверное, это было так отвратительно, — рассмеялась она. Смех прозвучал как-то искусственно. — Не понимаю, как об этом можно вспоминать с ностальгией?
— Мы были так молоды, — говорит Джуит. — Это казалось нам приключением.
— Конечно, — говорит Хайнц. — Плохое не так уж важно. Мы хотели стать знаменитыми. Все гении должны для начала поголодать.
— Укрепить характер, — уточняет Джуит.
Просто поголодать для Хайнца теперь пустое слово. Судя по его виду, голодать ему не приходилось давно. Интересно, нравится ли Хайнцу управлять телестанцией в Иллинойсе? Наверное, это лучше, чем сниматься в фильмах про бензопилу? Он не стал спрашивать. Вместо этого он посмотрел на Билла, который встал со своего места.
— Билл Хэйкок, Джоан Хайнц, Фред Хайнц.
Хайнц жмёт руку Билла. Джуит замечает, как меняется весёлое выражение лица Хайнца. Оно становится печальным и жалким. Взгляд, которым Хайнц осматривает Билла, говорит Джуиту, что тот, несмотря ни на что, был голоден долгое время.
— Вы тоже актёр? — спрашивает Джоан Хайнц Билла.
Билл качает головой и говорит Хайнцу:
— Как вам удалось стать управляющим телестанцией?
— Начал репортёром, а потом повезло, — отвечает Хайнц.
— Пожалуйста, не думайте, что мы много смотрим телевизор, — говорит Джуиту Джоан Хайнц. — Но Фред всегда узнает, когда вас будут показывать, и делает из этого переполох. Телевизор — это дурная привычка, наркотик, пустая трата времени. Показывают такие непристойности, что диву даёшься, как можно на этом зарабатывать деньги.
Хайнц багровеет.
— Деньги — это приятно. Не говори им, что это неприятно.
— Больше не пишешь пьес? — спрашивает Джуит.
— Деньги — это, конечно, приятно, но… — начинает Джоан.
— Может быть, я буду писать, когда выйду на пенсию, — говорит Хайнц. — Я работаю целый день. После восьми меня уже не хватает ни на что. Говорят, некоторые пишут после обеда — это не про меня.
— Он отключается после двойного мартини, — говорит Джоан, не обращаясь ни к кому конкретно.
Она всматривается куда-то в главный зал и хватает Хайнца за руку.
— Смотри, там хотят занять наш столик.
Она поднимает руку, зовёт официанта и поспешно уходит. Хайнц хмурится. Не потому, что она ушла. Потому что нарисовала картину его жизни. Он не пытается оправдаться. С отвращением к себе он выплёскивает продолжение наружу.
— Потом я просыпаюсь, снова выпиваю двойной мартини, чтобы заснуть — по крайней мере, до трёх ночи. Время, когда — помнишь, у Фицджеральда — пробуждается тёмная сторона души. — Он строит гримасу. — Что произошло? Ты всё ещё играешь. Как получилось, что я не пишу?
— Потому что у тебя есть здравый смысл, — отвечает Джуит.
— К чёрту здравый смысл. У тебя всё получилось. Может, и у меня могло получиться. Может, я слишком быстро забросил. Теперь уже не поймёшь.
— Забудь. У меня ничего не получилось, Фред. Никогда не получалось и не получится. Каждый раз убеждаться в этом — штука не из приятных, поверь мне. Никакого удовлетворения. Если я найду способ, чтобы уйти из кино, я им воспользуюсь. Ты был умнее меня. Деньги — это приятно. Перестань пить. Гуляй перед обедом, гуляй перед сном. И перестань жалеть.
Хайнц качает головой и пожимает плечами.
— Бывает ли кто-нибудь удовлетворён этой жизнью?
— Те, кто слишком этого хочет — нет, — говорит Джуит.
— Ты идёшь или нет? — Джоан вернулась. Она возбуждена. — Все столы заняты, люди уже выстраиваются в очереди. Мне ужасно неловко сидеть там одной, когда они так глазеют.
— Да, верно. Пойдём. — Хайнц натужно улыбается. — Это было здорово.
Он жмёт руку Джуиту, жмёт руку Биллу.
— Рад был познакомиться с вами, Хэйкок.
Джоан тянет его за рукав. Он второпях достаёт из бумажника визитную карточку и протягивает Джуиту.
— Не будем терять друг друга из виду, — говорит он. — Ты ведь, наверное, иногда летаешь в Нью-Йорк по делам. Позвони мне, если остановишься у О’Хара.
Джоан утягивает его за собой.
— Съездим в город, пропустим по рюмке, — на ходу говорит он.
— Обязательно, — отвечает Джуит и снова садится.
Билл уже сидел. Он наклоняет голову к Джуиту.
— Вы были любовниками. Интересно, что ты сейчас чувствуешь? Прошло столько времени. Это было в сороковых, наверное?
— В декабре сорок седьмого. Он заболел воспалением лёгких. За ним приехал отец и забрал домой в Рокфор. — Джуит опускает визитку в карман и пробует кофе.
— Это было за год до моего рождения, — говорит Билл. — Что ты чувствуешь? Мне трудно представить.
Кофе был еле тёплым. Джуит ищет глазами официанта.
— Он весил сто тридцать фунтов. Копна волос. Когда родители присылали деньги — его родители — в парикмахерскую шёл я. Я должен был выглядеть аккуратно, потому что ходил на прослушивания. Но стрижки не помогли.
Наконец в сторону Джуита смотрит официант, сутулый парень средних лет, сын устрашающей португалки, и Джуит приподнимает чашку кофе и пустую стопку из-под бренди. Официант кивает.
— Когда Фред уехал, у меня отросли длинные волосы. Я уже не мог оплачивать комнату. По очереди я переспал со всеми остальными друзьями, а когда исчерпал их возможности, стал спать с первыми встречными мальчиками, мужчинами, лишь бы не ночевать на улице. Иногда я завтракал, иногда нет.
Официант приносит полный кофейник и две стопки бренди. Он наполняет чашки и уносит пустые стопки. Джуит продолжает:
— Когда удавалось позавтракать, я знал, что это до конца дня. Обычно я болтался в публичной библиотеке с бездельниками и проститутками — другими бездельниками и проститутками. Когда я стал слишком грязным, слишком потрёпанным и голодным, я сунул гордость в карман и нанялся уборщиком в маленький театр. Я подметал, мыл полы, чистил туалеты, рисовал афиши, наводил прожекторы, брался за всё, что мог. За это мне позволяли ночевать в театре. У меня были карманные деньги. Однажды какой-то актёр то ли заболел, то ли напился, и мне дали его роль. Тут мне повезло. Меня заметили и наняли играть в летних шекспировских постановках. Из-за волос. В те дни все мужчины стриглись коротко. Нью-Йорк сэкономил на парике. В сороковых парики стоили недёшево.