Ливи называла это «порнографией», зато Мареку ужасно нравилось. Он, кажется, вообразил Ардена то ли примером для подражания, то ли личной лошадкой.
Официальных обвинений против Трис так и не выдвинули. Тридцатый даже выплатил ей денег — какую-то совершенно немыслимую сумму, которую я не смогла прочесть верно с первого раза. При этом он же сказал с нажимом:
«Никто не будет рад тебе на Долгой Ночи.»
Трис только пожала плечами и заверила, что больше не подойдёт даже близко к Храму.
Потом Трис уехала. Выпросила у Бенеры какую-то рекомендацию в стиле лунных, сложила вещи и укатила в горы. Писала совсем редко и вымученно, как будто мы все стали для неё пустым, болезненным напоминанием о вещах, о которых она предпочла бы забыть.
Я испытывала к Тридцатому плохо объяснимый гнев, и вместе с тем — это он навёл меня на мысль.
У нас была пьянящая, до глупого радостная весна: Арден приезжал каждые выходные, и мы, не в силах разговаривать ни о чём серьёзном, бродили по городу и кормили птиц. Как раз тогда в Огице буйствовала Комиссия по запретной магии, и Арден всякий раз ворчал, что не может делать изо льда огурцы с глазами.
Потом он получил-таки перевод в Огиц, и мы как-то вдруг стали жить вместе, — сперва в снятой мной крошечной комнате, потом в наёмной квартире. В июне съездили в Амрау, и это оказалось даже тяжелее, чем мёрзнуть у почтамта. Разговор совсем не клеился, и Арден изо всех сил пытался изображать за столом хоть какое-то его подобие; постаревший отец тяжело хлопнул меня по плечу и ушёл на двор, достраивать веранду перед баней, а мама всё время суетилась и пыталась вручить нам в дорогу шесть банок закатки с грибами.
Под Амрау пробурили скважину, при ней вырос заводик, откуда по Кланам разъезжалась пахучая минеральная вода в узнаваемых зелёных бутылках. Городок посвежел и воспрял, а на погосте было всё так же тихо и дико, как и в мои времена. Я повязала ленты на ветвях ариного дерева, и мы сидели там с Арденом вдвоём, молча, на узенькой резной скамейке. Перед деревом в начищенной хрустальной вазе стоял букет из длинных цветов с крупными резными листьями.
И вот тогда я спросила:
— Ты побежишь? В Долгую Ночь.
Арден назвал меня дурой и сердился до самого вечера.
Потом я спросила снова. И снова, и снова, и снова. Мы знали, что лис не умер, как галка Трис, — хотя и глупо надеяться отыскать его среди тысяч воздушных зверей; но достаточно ли этого, чтобы жить однодушником и отказаться навсегда и от запахов, и от дыхания Леса, и от судьбы?
Я до последнего ожидала, — и против воли надеялась, — что он возмутится, в очередной раз передумает, заупрямится и не пойдёт. Но он поцеловал меня в нос, остановился на мгновение, будто хотел сказать что-то, и всё-таки ушёл.
Я обнимаю себя за плечи и стискиваю зубы. Небо горит надо мной тысячей цветных огней, небо сияет и полнится отблесками, небо дышит звёздами и несётся навстречу своему завтра безудержным потоком света.
Он где-то там, одна из сотен неразличимых теней в поиске своей судьбы. А я обещала себе не плакать.
Почти все разошлись, а я всё сижу.
В сквере за Храмом — гирлянды, бочка с разведённым огнём и бывший газетный ларёк, в котором сегодня наливают горячий глинтвейн. Мой давно уже остыл, но я одурела от бессонной ночи и кавалькады огней и сижу неподвижно, баюкая в руках свёрток с одеждой.
В дальнем углу плачет в объятиях родителей девчонка, которой не повезло сегодня поймать хоть кого-то. В самом центре вымотанный мальчишка, — он приземлился ещё конём, но сразу же рухнул в снег человеком, — тяжело дышит, пока старший брат растирает его полотенцем. Чья-то мама нервно шагает из угла в угол и всё время оборачивается на часы; но вот приходит и её сын, уже одетый в вещи с чужого плеча: мальчик не дотянул до Храма и рухнул в нескольких кварталах отсюда.
Они уходят, а я всё сижу.
Не может же быть, чтобы он решил вовсе не показываться мне на глаза?
Я почти решаю вернуться в Храм, когда в нескольких шагах от меня приземляется, наполняясь телесностью, призрачная фигура. Она поджарая и лёгкая, прыгучая, и уши стоят хитро; тёмно-рыжая шерсть обходит роскошный светлый мех на груди; белое пятно-стрелка на узкой морде, ровно между глазами…
Я хочу шагнуть ему навстречу, но ноги не держат, и я падаю в снег, а он ставит лапы мне на колени и тычется носом в лицо.
— Ты мог бы быть кем угодно, — шепчу я, утыкаясь носом в лисью шею.
Мне всё кажется: мне всё кажется. И я топлю ладони в жёсткой шерсти, глубоко-глубоко, до боли в напряжённых пальцах, а лис слизывает мои слёзы.
Потом он обращается и сидит на снегу голой задницей, рыжий и улыбающийся, и даже морщинка на лбу как будто бы переехала в нужное место; я кидаю ему подштанники, помогаю натянуть свитер и застёгиваю пальто дрожащими пальцами.
— У Полуночи много зверей, — говорит Арден, чуть сморщив искривлённый нос и притягивая меня к себе, — но я не стал бы ловить никого другого. Я… я выбираю дорогу, на которой есть ты.
Мне не нужно ничего спрашивать. Мне не нужно ничего говорить. Он пахнет собой, — и это всё, что я понимаю.
Охота, гудя цветными огнями, бежит над нами призрачной кавалькадой. Вот запряжённая тенями колесница, которой правит серебряная фигура длинноволосой женщины; она вскидывает руку, и верные звери собираются вокруг неё.
Они поют неслышную уху песню, которая тонко звенит где-то внутри, и в ответ на неё темноту на востоке пересекает первый сияющий луч.
Цветные огни догорают. Чернильная тьма отступает. Воздушные тени становятся неразличимы среди звёзд.
И тогда наступает рассвет.