Папа смотрел на меня сверху с такой грустью в глазах! Он плакал. Он казался слабым.
Я хотел ненавидеть его за слабость.
Я хотел ненавидеть маму и папу за нашу бедность.
Я хотел обвинить их в болезни моей собаки и во всех болезнях на свете.
Но я не мог винить родителей за нашу бедность, потому что мама и папа – два солнца-близнеца, вокруг которых я вращаюсь, и без них мой мир ВЗОРВАЛСЯ бы.
Не подумайте, что мои мама и папа родом из богатой семьи и проиграли всё свое наследство. Мои родители из бедных, которые были из бедных, которые были из бедных, и так далее – к самым первым бедным на земле.
Адам с Евой прикрывали наготу фиговыми листьями, а первые индейцы прикрывали наготу руками.
Нет, серьезно, я знаю, что в детстве мама с папой о чем-то мечтали. Мечтали явно не о том, чтобы стать бедными, но у них не было возможности стать кем-то другими, потому что на их мечты просто не обращали внимания.
Если бы маме выпал шанс, она пошла бы в колледж.
Она и сейчас читает как заведенная. Покупает подержанные книги по фунту. И помнит все, что прочла. Может целые страницы воспроизвести по памяти. Человек-магнитофон. Клянусь, мама может пятнадцать минут потратить на чтение газеты, после чего рассказать о рейтингах бейсбольных команд, в каких местах идут войны, назвать последнего, кто выиграл в лотерею, и температуру в городе Де-Мойн, штат Айова.
Если бы папе выпал шанс, он стал бы музыкантом.
Когда напьется, он распевает старые песни в стиле кантри. И блюз. У него хороший голос. Как у профи. Как у тех, кто по радио выступает. Он играет на гитаре и немного на пианино. И со школьных времен хранит старый саксофон, начищает его и полирует, словно ждет, что в любой момент его могут пригласить в джаз-группу.
Но мы, индейцы из резервации, не осуществляем свои мечты. Нам не дают шанса. И выбора не дают. Мы просто бедные. Бедные, и больше никто.
Быть бедным паршиво, и паршиво чувствовать, что этой бедности ты заслуживаешь. Начинаешь думать, что бедный ты, оттого что тупой или уродливый. А потом ты начинаешь верить, что ты тупой и уродливый, потому что индеец. А оттого что ты индеец, ты начинаешь верить, что твоя судьба – быть бедным. Замкнутый круг, черт его дери, и с этим ничего нельзя поделать.
Бедность не дает силы, не учит настойчивости и терпению. Единственное, чему учит бедность, – это как быть бедным.
И вот, бедный, маленький и слабый, я взял Оскара на руки. Он лизнул мне лицо, потому что любил меня и доверял. А я вынес его на лужайку и положил под яблоней.
– Я тебя люблю, Оскар, – сказал я.
Оскар посмотрел на меня, и, могу поклясться, он понял, что происходит. Понял, что собирается сделать папа. Но не испугался. Он явно испытал облегчение.
А я вот нет.
Я побежал прочь со всех ног.
Я хотел бы побежать быстрее звука, но на это никто не способен, как бы ни было внутри больно. Поэтому я услышал выстрел папиного ружья, когда он застрелил моего лучшего друга.
Патроны-то всего пару центов стоят, их любой может себе позволить.
Месть – мое второе имя
После смерти Оскара мне было так погано, что хотелось заползти в какую-нибудь нору и больше не вылезать. Но Рауди отговорил.
– Думаешь, кто-нибудь заметит, что ты пропал? – хмыкнул он. – Ну так выкинь это из башки.
Жестко, но справедливо.
Рауди – самый крутой пацан в резервации. Длинный, худой, сильный – змея змеей.
И сердце у него сильное и злобное, как у змеи.
Но он мой лучший друг, ему на меня не наплевать, поэтому он всегда говорит мне правду.
Конечно, прав он. Исчезни я с лица Земли – никто скучать не станет.
Вообще-то, Рауди будет по мне скучать, однако нипочем не признается в этом. Слишком он крут, чтоб нюни распускать.
Но кроме Рауди, родителей, сестры и бабушки – никто.
Я для резервации ноль без палочки. Отними от ноля ноль, всё равно ноль останется. Так какой смысл отнимать, если ответ не меняется?
И я выкинул это из башки.
К тому же у Рауди это было худшее лето в жизни.
Папаша у Рауди крепко пьет и крепко бьет, так что Рауди и его мать вечно ходят в побоях.
– Это боевая раскраска, – говорит Рауди. – Так я еще круче выгляжу.
Наверное, он и впрямь так считал, потому что Рауди никогда не прятал следы побоев – так и расхаживал по резервации с синяком под глазом и рассеченной губой.
Сегодня утром он зашел, хромая, с трудом доковылял до кресла, плюхнулся в него, задрал ногу с распухшим коленом на столик и ухмыльнулся.
На левом ухе у него красовалась повязка.
– Что у тебя с головой? – спрашиваю.
– Отец сказал, что я не слушаю, – хмыкнул Рауди. – Поэтому нахрюкался и попытался сделать мое ухо побольше.
Мои мама с папой тоже пьяницы, но не злобствуют, как его отец. Они вообще беззлобные. Иногда не обращают на меня внимания. Иногда орут. Но никогда-преникогда, никогда-преникогда меня не били. Даже не шлепнули ни разу. Серьезно. Порой прям видно, как маме хочется размахнуться и дать мне шлепка, но отец этого не допустит.
Он против физических наказаний – нет, он не по этой части. Он по части ледяных взглядов, превращающих меня в твердый, промерзший насквозь кубик льда.
Мой дом – безопасное место, поэтому Рауди почти всё время проводит с нами. Он как член семьи, еще один брат и сын.
– Пойдем на пау-вау
[4]? – спросил Рауди.
– Не-е-е, – говорю.
Племя спокан проводит ежегодный праздничный сбор во время каникул на День труда. Это будет сто двадцать седьмой раз – с песнями, боевыми танцами, азартными играми, с рассказами всяких историй, хохотом, жареным на костре хлебом, гамбургерами, хот-догами, со всякими художествами и поделками и широкомасштабным пьяным дебошем.
Ничего из этого меня не привлекало.
Нет, танцы и пение – это, конечно, здорово. Очень даже красиво, но меня пугают все прочие индейцы – те, что не-певцы и не-танцоры. Те лишенные слуха, голоса и таланта индейцы, которые нахрюкаются до потери мозгов и колотят всех подвернувшихся под руку слабаков.