Не знаю, сколько прошло времени – по-моему, мы сыграли к тому моменту две или три партии. Но бутылку коньяка допили точно.
Я поднял голову оттого, что в квартире везде горел свет, были слышны топот ног, хохот и нечленораздельные выкрики.
Вадим тоже поднял голову. Мы переглянулись. На драку шум похож не был.
И тут вдруг мирно спавшая Фанни сорвалась с места и с оглушительным лаем бросилась в коридор. Вадим неспешно выпрямился. Встал и я.
Мы последовали за собакой, и я второй раз за это время обомлел от того, что увидел.
Нужно сказать, что за все месяцы нашего знакомства я никогда, понимаете, просто никогда не был в спальне. Вечерами всегда дверь в нее была приотворена, свет погашен, и только комодное зеркало, отблескивая коридорным светом и фонарем под окнами, чуть освещало край целомудренной белой кровати, аккуратно накрытой розовым покрывалом. А по утрам и вовсе не замечал этой комнаты, проходя мимо в ванную и на кухню. Это было царство хозяев дома, сердцевина их личной жизни, и поверьте, мне никогда бы не пришло и не приходило в голову зайти в нее, полюбопытствовав, а как же там все устроено?
Тем поразительнее для меня была открывшаяся глазам картина. Свет горел в коридоре, дверь в спальню была нараспашку, тщательно до того задрапированные тонкие шторы сбиты набок и наполовину заброшены на подоконник и на комодное зеркало. Ярко, беспощадно и как-то, я бы сказал, бесстыдно сиял потолочный светильник.
Белая, всегда аккуратно застеленная кровать сейчас представляла собой бесформенную кучу беспрестанно шевелящихся, шумно хохочущих и орущих подушек, покрывал, простыней и одеял: в этой пене белого и розового копошились чьи-то тела… На пороге спальни, припав на передние лапы, заходилась в лае Фанни. Завидев нас с Вадимом, она прыгнула сперва на меня, потом на него и снова вернулась к кровати, захлебываясь и подвывая…
В этот момент из кучи вынырнула и встала во весь рост встрепанная, торжествующая, какая-то осатанелая в своей залихватской радости Любка с подушкой в руках. Завидев нас, она еще громче захохотала и, размахнувшись так, что задела и сбила набок висящий на стене зажженный белый светильник – он мигнул и погас, – обрушила подушку на возникшую было из кучи чью-то мужскую голову. Голова исчезла в пене вздыбленной постели, но зато с другой стороны высунулась чья-то мужская рука, которая, дернув Любку за щиколотку, уронила ее поверх всего этого постельного хаоса. Тотчас же раздался заглушенный упавшим сверху телом отчаянный чей-то стон, тут же перешедший в дикий хохот. Куча завозилась, заорала еще интенсивнее, из нее то и дело показывались то рука, то нога, то голова. Показывались и снова утопали, раздавленные весом вынырнувшего из этого месива и снова, как в бурные волны, бросившегося то одного, то другого мужского или женского тела.
Фанни, все так же заходясь лаем, беспрестанно оглядываясь на нас, словно требуя, чтобы кто-нибудь наконец вмешался в этот беспредел, стала метаться вдоль кровати, пытаясь ухватить эти руки-ноги-головы, и наконец, потеряв терпение, прыгнула на нее и стала отчаянно копать передними лапами, кусая то, что ей попадалось.
– О-о-о-о! Ах! Ой, е!.. – заорала куча, чья-то босая нога пинком спихнула собаку на пол, но упрямая Фанни успела вцепиться в брючину и принялась отчаянно тянуть.
– Пусти, дурр-ра, пусти! – раздался Пашин голос, и меня передернуло.
Показавшаяся над хаосом тел и постели рука Егора нашарила подушку и метнула ее в направлении двери. Подушка приземлилась Фанни на спину, бобтейл пронзительно взвизгнул, отскочил, отпустив ногу Паши, и спрятался за Вадима.
И тут над кроватью снова поднялась Любка, грозно раскручивая над головой очередную подушку – волосы ее развевались во все стороны так, как тогда, под ветром на Тверской, глаза горели каким-то нездоровым, почти ведьминским огнем. Она, словно в замедленной съемке, перехватила и подняла двумя руками подушку как можно выше, причем часть наэлектризованных ее волос вздыбилась и приклеилась к наволочке, и со всей дури метнула в растворенную дверь.
Подушка с мягким всхлипом шмякнулась между мной и Вадимом. Фанни еще раз взвизгнула и бросилась в гостиную, а оттуда – было в этом всем что-то ирреальное, фантастическое, гротескное, почти невозможное! – неторопливо, спокойно, совершенно бесстрастно выплыла элегантная в сиреневом платье Нелли, отрешенно, пустыми, ничего не выражающими глазами посмотрела на всю эту вакханалию и, ни на секунду не остановившись, пошла на кухню.
Вадим молча повернулся, открыл стенной шкаф, достал свою куртку и хотел было дверцу закрыть, но я придержал его руку и вынул свою. Вадим щелкнул замком входной двери, и мы, так же молча, не сговариваясь, стали спускаться по лестнице вниз, на ходу попадая в рукава, застегивая молнии и натягивая шапки.
Снег кончился. Фиолетовое небо, подсвеченное неярким отблеском фонарей и короткими всполохами где-то запускаемых петард, лежало на крышах высоток. Холодный воздух обжигающе ринулся в легкие, я закашлялся.
Вадим достал телефон.
– Вам куда?
Я назвал адрес.
– Ага, значит, нужно две машины. – Он коротко поговорил, спрятал телефон, засунул в карман куртки кулаки. – В пределах десяти минут будут.
Так молча мы и стояли, пока в конце двора не показались фары первого такси и – надо же, так бывает! – почти сразу за ним и второго. Так же молча мы пожали друг другу руки и разошлись по машинам.
О чем думал, пока ехал домой новогодним городом? Представьте, ни о чем. Я так устал за эту ночь, что в голове было пусто, хотелось только как можно скорее добраться до дому и лечь.
Что и сделал, едва войдя. Даже не зажигая света в комнате, не раздеваясь, лишь скинув пиджак, прихватив плед и подушку, буквально упал и мгновенно заснул мертвецким сном.
Первое января оказалось для меня кристально трезвым и беспощадным. Открыв глаза, я уставился в окно, за которым, заливая мир, светило холодное январское солнце, да так, словно и не заметало мир ночью. Там было очень ясно. И на душе у меня тоже стало очень ясно.
Словно в свете того мертвящего ночного фонаря в их квартире я увидел очертания прошедшего года такими, какими они на самом деле были. И сам себе сказал: ты, именно ты виноват в том, что с тобой вчера произошло. Ты знал, ты давно понимал, что если выключить звук рассказов Егора, вынуть из розетки плазму, то… вам не о чем будет говорить. Что загадочное, неземное молчание Нелли, ее отрешенная отстраненность от жизни – это всего лишь огромная эмоциональная пустота, полное равнодушие ко всему, что не является ею самой… Что, по сути, тебя ничто, кроме твоей собственной жажды тишины, покоя и заботы, не связывает с этими людьми – ни общие переживания, ни дела, ни радости, ни несчастья… И я даже пожалел в этот момент о той единственной своей ночной откровенности с Егором, случившейся внезапно, под влиянием момента. Ведь, по сути, он остался глух к ней, восприняв мой рассказ не как трагедию реальных человеческих судеб, а как очередной «удачный» сюжет из пластиковой коробочки, которыми были забиты его книжные шкафы. Нас не отдалила и не сблизила моя откровенность, она ничего не изменила в наших отношениях, не прибавив к ним ни плохого, ни хорошего, она проскользила по краю его сознания так, как проскользили по краю его чувств жизнь и смерть приснопамятного Сергея Ивановича, Любка со всем ее, в общем-то непонятным ему, агрессивным женским надрывом…