Первые несколько недель я высматривала на улице Ренцо, все еще надеясь, что он придет. Я узнаю его по развязной ленивой походке. Окликну, он посмотрит наверх и улыбнется, уверенный, что я его ждала. Он поднимется, заключит меня в объятия, попросит прощения и скажет, что мы будем вместе, несмотря ни на что.
Но он не пришел. Я пыталась сердиться, но чувствовала только тоску, такую же глубокую и гнетущую, как после ухода отца. Я жалела, что у меня не осталось ни одной вещи, которая напоминала бы мне о Ренцо, ничего, что хранило бы его запах. Хотя бы тот чертов носок! Но ничего не было. И мы с мамой тоже остались ни с чем.
Я думала, что тетка Мария соскучится по нам и простит меня, но она тоже не пришла. Жестоко с ее стороны было наказывать маму за мой проступок, и я поклялась помирить их.
Как-то вечером я сидела на полу, ела колбасу и смотрела, как мама расправляет платье и вешает его на дверь. Она только что вышла из ванной, и длинные влажные волосы рассыпались по спине. Очертания ее стройной фигуры просвечивали через тонкую ткань ночной рубашки. Я вспомнила, как она вся перепачкалась в грязи в тот день, когда потеряла последнего ребенка. Теперь она сильно исхудала.
— Я буду работать вместо тебя, — сказала я. — Мне уже удастся выправить все бумаги, а ты немного отдохнешь.
— Только через мой труп, ясно? Ты не будешь работать в этом богом проклятом месте. — Она уперла руки в бока и посмотрела на меня решительно, как смотрела на папу. — Я найду что-нибудь получше. А пока буду ходить на фабрику, а ты изволь учиться. Это из-за скуки ты во все это впуталась. Я не знала, что Мария оставляет тебя одну. Пока я зарабатываю достаточно, чтобы платить за еду и комнату, ты будешь ходить в школу.
Я уставилась на нее, не донеся колбасу до рта. Никто из детей Кашоли не ходил в школу.
— Но мы не можем этого себе позволить.
Мама отжала волосы, щедро оросив пол каплями воды — словно семенами моего будущего.
— Это бесплатно, я уже узнала. Школа в пяти кварталах отсюда, а занятия начинаются третьего сентября. — Она тяжело опустилась на свое одеяло и натянула рубашку на колени. — Я устала до смерти. Доедай скорее и гаси свет.
Я не хотела даже думать об учебе. Я была уже слишком взрослой для школы и ничего не знала. Это было унизительно! Мама повернулась на бок, спиной ко мне, и сказала, что там я все и узнаю, а обсуждать тут нечего.
Три недели спустя я вошла в большое кирпичное здание на Чамберс-стрит. В классе сидели девочки в аккуратных юбочках и белых блузочках, черные банты на затылках хлопали, как лоснящиеся крылья мертвых птиц. В синем платье Грации я сильно выделялась. Даже самые бедные, в потрескавшихся туфлях, с грязными ногтями, все равно были в юбках и блузках. Юбки и рукава зачастую выглядели слишком короткими: руки торчали из манжет чуть не до локтей, но никто не ходил в школу в глупом старомодном платье.
Я уставилась на первую девочку, которая рискнула посмотреть на меня — пухлую, розовощекую, в чуть не лопавшейся на ней одежде. Я не хотела ни с кем дружить. Близняшки научили меня, что все девчонки — гадкие и злые и надо всегда глядеть в оба.
Наша учительница, мисс Престон, молодая, уверенная в себе женщина, похоже, не испытывала никаких неудобств от необходимости сидеть в душном классе и нас учить. В первый же день она решила меня не трогать. Я неплохо читала, но все остальные знали арифметические символы, разные места на карте и умели писать наклонными, соединяющимися в слова буквами. Проверив мои знания, мисс Престон поправила очки в тонкой оправе и с радостной улыбкой сказала, чтобы я села на заднюю парту и старалась нагнать остальных. Следующие два месяца я смотрела в окно и рисовала кривые картинки в тетради, где должна была решать примеры.
Это ничего не изменило, потому что в школе я не задержалась.
Как-то вечером в середине ноября я сняла платье, и мама вдруг ухватила меня за плечо. Она пришла в ужас, как будто у меня выросли рога или вторая голова. Даже когда она вытащила меня из теткиной квартиры, у нее не было такого страшного лица. Губы у нее дрожали, а руки тряслись, как будто она хотела схватить меня за горло. Но даже теперь я не поняла, в чем дело. Глупо, конечно, ну да я не больно умная. За последние годы мое тело так изменилось, что я решила, что округляться в разных местах нормально.
Мама тихо и напряженно произнесла:
— Завтра в школу не пойдешь.
Она вышла, добавив, что вернется через час, но задержалась. Я лежала на комковатой подушке и слушала, как ветер скребет доски, свистит сквозь трещины, облизывая холодным языком мне лицо. Жаркая, как духовка, комната с приходом зимы стала ледяной. Это напомнило мне, как холод пробивался сквозь стены моего чердака. Но в хижине хотя бы потрескивал огонь в очаге. А здесь кое-какое тепло шло по трубам, которые шипели и кашляли, словно страдали от простуды.
Наверное, я задремала, потому что внезапно обнаружила, что мама, отбросив одеяло, склонилась надо мной и тычет пальцем мне в живот, обдавая меня жарким дыханием.
— Больно же, — сказала я, отводя ее руку.
Мама отошла на шаг и тяжело осела на свою постель. Я не погасила свет, и лампа на стене мигала и дрожала.
— Я не повитуха, но знаю, как выглядит тело, когда внутри новая жизнь. — Щеки ее горели, слова казались невнятными. Это напугало меня не меньше, чем то, что она сказала.
Я притянула колени к груда и застыла. Моя мать была пьяна, а я была беременна.
Мама неловко повернулась и упала на подушку.
— Может, нам повезет, и этот тоже долго не проживет, — пробормотала она, закрывая глаза.
Я смотрела, как она спит. Ее грудь поднималась с каждым медленным вдохом и опускалась. Мне и в голову не приходило связать то, что было между мной и Ренцо, с таким исходом. Я думала, что дети бывают только у взрослых женщин. Теперь я понимала, как это было глупо. Оставалось надеяться, что ребенок не выживет.
Я осторожно подошла к маме, расшнуровала ее ботинки и стащила их с узких усталых ступней. Чулок порвался, и большой палец, торчащий из дыры, показался мне детским и пугающим. Я стянула с нее чулки, по очереди поднимая маленькие ноги. Она не шевельнулась. Лицо ее обмякло, рот был приоткрыт. Мне было стыдно, как никогда. Я не хотела причинять ей столько горя.
Через некоторое время я прикрыла ее одеялом и ушла к себе.
Перед тем как на следующий день мама уехала на работу, она дала мне пять центов и сказала, что я ни в коем случае не должна выходить из комнаты, — только чтобы раздобыть ужин.
Я не возражала. Здесь было гораздо приятнее, чем в школе с ее хихикающими девчонками и учительницей, которая не собиралась учить глупых. Днем в доме становилось довольно тихо. Я бродила по коридорам совсем одна и сидела в ванной, сколько хотела, и никто не барабанил в дверь.
Через несколько недель мне стало совсем скучно и тревожно, и я целыми днями сидела в теплой кухне на первом этаже. Нашим домом заправляла тощая женщина с шелушащейся кожей, которая хлопьями опадала с висков и осыпалась с волос, как пыль. Звали ее миссис Хатч. Она занимала весь первый этаж с гостиной, заставленной мягкой мебелью, столовой, блиставшей черным деревом, и большой кухней, где подавала жильцам еду за плату, которую мы с мамой позволить себе не могли.